И Джесси остановилась, но только потому, что дверь была закрыта. Она прижалась лицом к холодному темному стеклу, желая только одного — в это мгновение она хотела только, этого — разбить стекло головой и перерезать себе горло, сделать хоть что-то, что могло бы закрыть ужасную картину будущего вокруг нее, но она просто повернулась и сползла на пол, поджав голые ноги под подол короткой юбки, которая была на ней, закрывая глаза и уткнувшись лбом в колени. Руфь села рядом, обняла её, гладя по волосам и уговаривая забыть обо всем.
Теперь, лежа в домике на берегу озера Кашвакамак, она размышляла о том, что случилось с пугающе спокойной блондинкой, рассказывающей о своем брате Бэрри и его друзьях — молодых людях, считающих, что женщина — это только система жизнеобеспечение вагины и что клеймение — это самое подходящее наказание для молодой женщины, согласившейся трахаться со своим братом, но отказавшей в этом праве его дружкам. Джесси вспомнила, о чем она рассказывала тогда Руфи, когда они сидели, обнявшись у закрытой двери черного хода. Единственное, что она помнила наверняка, было бормотание: «Он никогда не прижигал меня, не прижигал. Он вообще не сделал мне больно». Но она наверняка говорила что-то еще, потому что вопросы, в которых Руфь не захотела себе отказывать, тем или иным образом возвращались к Черному озеру и дню, когда для Джесси погасло солнце.
Она предпочла покинуть Руфь, чтобы не отвечать… точно так же она покинула Нору. Она убежала так быстро, как только могла, — Джесси Махо Белингейм, известная также, как благовоспитанная девочка, последнее чудо века сомнений, выжившая в тот день, когда погасло солнце, а теперь прикованная наручниками и не имеющая возможности убежать.
— Помоги мне, — сказала она пустой комнате.
Теперь, вспомнив блондинку с пугающе спокойным лицом и голосом и шрамами от сигарет под великолепными грудями, Джесси уже не могла забыть о ней, осознавая теперь, что это было не спокойствие, отнюдь нет, а какое-то грандиозное и бесповоротное рассоединение после того ужаса, случившегося с ней. Непонятным образом лицо блондинки стало ее лицом, а когда Джесси заговорила, то это был дрожащий, смиренный голос атеиста, отвергающего все, кроме последней молитвы:
— Пожалуйста, помоги мне.
Но не Бог ответил ей, а некоторая часть ее, которая могла говорить, только разыгрывая из себя Руфь Ниери. Теперь голос звучал мягко… но не очень обнадеживающе: «Я попытаюсь, но ты должна помочь мне. Я знаю, что ты не боишься боли, но мысли тоже могут быть болезненными. Ты готова к этому?»
— Я не говорю о мыслях, — содрогаясь, произнесла Джесси и подумала: «Именно так говорила бы Образцовая Женушка Белингейм вслух». — Я говорю о… об освобождении.
«Тебе необходимо встретиться с ней лицом к лицу, — заметила Руфь. — Она — значительная часть тебя, Джесси, — нас — и не такой уж плохой человек, но ей так долго приходилось прятаться, что в ситуациях, подобных этой, ее взаимоотношения с миром не очень хороши. Ты что, хочешь поспорить на этот счет?»
Джесси вообще не хотела спорить. Она так устала. Свет, падающий сквозь окно, по мере приближения заката становился все жарче и краснее. Дул ветер, расшвыривая листья на террасе, которая теперь была абсолютно пуста; вся плетеная мебель теперь была внесена в гостиную. Шумели сосны, хлопала кухонная дверь, собака замерла, а потом снова начала разрывать, разгрызать, жевать.