В Школе Жак изучал персидский, китайский и языки Индии – урду и хинди. «Я не окончил курс персидского, но когда очутился в Самарканде, где таджики говорят по-персидски, я был в состоянии с ними объясниться. Из десятка языков, которые я поддерживал в рабочем состоянии всю жизнь, чаще всего мне приходилось пользоваться китайским. Я и сейчас его немного помню. Но поскольку на нем уже не говорю, не читаю и не пишу, он забывается. Могу поговорить с одним собеседником, но не участвовать в общем разговоре. А от урду остались в памяти только обрывки. Недавно чистили фасад дома в Монтрёе, в котором я живу. Через открытое окно до меня донеслись не слова, но музыка урду. Когда рабочие в своей люльке поднялись на леса на уровень моего окна, я заговорил с ними на урду. Как они удивились!» В 1982 году Жак указал в своем послужном списке кроме приведенных выше языков французский и польский как родные, а также выученные русский, немецкий, английский, испанский и итальянский.
Около 1932 года Жак проучился один семестр в Кембридже, где слушал лекции известного специалиста по истории Индии. «В Кембридже и Оксфорде студенты жили в двух– и трехэтажных домах, поделенных на маленькие квартирки. Я делил комнату сперва со студентом из Бомбея, потом с англичанином. Разумеется, я не интересовался политикой, а если при мне о ней заводили разговор, говорил то же, что все. Но в этот период юноши из очень хороших английских семей увлекались марксизмом-ленинизмом. Потом некоторые из них станут советскими шпионами. Я не помню, чтобы встречался со знаменитым Филби. Зато знал других юнцов из хороших семей, тоже революционеров по убеждениям; тогда я был от этого в восторге. Разумеется, когда я с ними общался, я и виду не подавал, что имею отношение к коммунизму. Я запрещал себе слишком часто показываться в их компании; секретный агент, я знал, что ни в коем случае нельзя привлекать к себе внимание полиции. Поэтому разговаривал только на самые банальные темы. Но на нейтральной почве, например в аудитории, до начала лекции или после нее, я слушал их разговоры. Думаю, в ту пору они не были советскими секретными агентами, иначе их руководитель запретил бы им вести речи, которые могли их выдать. Но они очень категорично высказывались в пользу марксизма-ленинизма и подготовлены были лучше меня, особенно по части теории.
Когда я слушал этих британских папенькиных сынков, подобно мне веривших в революцию, это укрепляло меня в убеждении, что она не за горами. Вопрос двух-трех лет, не больше. Я был так же наивен, как советская власть, которая, в двадцатые годы во всяком случае, верила, что революция вот-вот наступит. И если вначале советское правосудие назначало довольно короткие сроки заключения, то это как раз потому, что считалось, будто близится торжество марксизма-ленинизма во всем мире. По мере того как горизонты социализма отодвигались, удлинялись сроки заключения, и в “Справочнике по ГУЛАГу” я описал, как в первые годы большевистского режима приговоры были достаточно неопределенными, иногда они формулировались так: “до конца Гражданской войны”, “пока не раскается”, “до победы всемирной революции”. В 1921 году максимальный срок ограничивался пятью годами, а к тридцать седьмому увеличился до двадцати пяти, но уже в двадцатые годы у заключенного не было уверенности, что его освободят, когда он отсидит свой срок. Все чаще заключенному под любым предлогом выносили новый приговор еще до того, как он отбудет наказание по старому».