Главным… и страшным было то, какими мне виделись ее глаза. Я всегда замечала, что у девочки, когда она влюбляется в мальчика, глаза сияют так, будто за ними фонарик включили. А в глазах Селены этого сияния я не находила… но плохо-то было не это. Свет, прежде в них сиявший, погас — вот что было плохо. Смотреть в ее глаза было, как смотреть в окна дома, откуда люди ушли, а опустить шторы позабыли. Вот это-то и открыло мне глаза в конце концов, и я начала замечать очень много такого, что следовало заметить куда раньше, да и заметила бы, не будь я занята с утра до вечера и не внуши себе, будто Селена злится на меня, что я тогда поранила ее папочку.
Первое, что я теперь обнаружила, — она не только от меня отдалилась, а и от Джо тоже. Перестала выходить к нему поболтать, когда он во дворе чинил свой хлам или подвесной мотор кого-нибудь из соседей, и вечером не садилась рядом с ним смотреть телевизор. Если и оставалась в гостиной, так садилась в качалку у печки с вязаньем на коленях. Да чаще-то она сразу уходила к себе в комнату и дверь запирала. Джо не злился, да и вообще будто не замечал ничего: просто опять теперь садился в свое кресло и держал Малыша Пита на коленях, пока мальчику не приходило время ложиться.
А еще ее волосы — она перестала мыть их каждый день, как раньше. Иногда они такими жирными выглядели, что хоть яичницу на них жарь, и это совсем на Селену похоже не было. Цвет лица у нее всегда был просто прелесть — персиковый цвет со сливками, который, думается, достался ей по линии Джорджа, — но в этом октябре на лице у нее прыщики высыпали, ну как одуванчики на лугу по весне. Румянец вовсе пропал и аппетит тоже.
Она все еще ходила к своим подружкам, Тане Кэрон и Лори Ленгджилл, но куда реже, чем в прошлом году… И тут я сообразила, что Таня и Лори ни разу к нам не заглянули с начала нового учебного года… и в последний месяц летних каникул вроде бы тоже. И тут, Энди, я перепугалась и начала приглядываться к моей умнице девочке. И увидела такое, от чего напугалась еще больше.
Ну, например, что одежда на ней стала другой — то есть не новый свитер вместо прежнего или там юбка вместо платья, а весь стиль. И перемена была много к худшему. В школу она больше платьев не надевала, а только широченные свитера, и все они были ей велики, так что выглядела она толстухой, а чего не было, того не было.
Дома теперь она носила широкие обвислые фуфайки, — они ей до колен доставали, — и всегда в джинсах и сапожках. Голову замотает страшным шарфом — это когда она из дому выходила. И таким широким, что он ей на лоб сползал, так что глаза у нее из-под него выглядывали, точно два зверька из норы. Смахивала она на озорного мальчишку, только я-то помнила, что она вроде со всем таким распростилась, когда ей тринадцать стукнуло. А как-то вечером, когда я к ней в комнату вошла, а постучать забыла, она чуть ноги не переломала, сдергивая халатик с дверцы гардероба. И ведь в комбинации была, голую задницу напоказ не выставляла или еще что.
Но самое скверное — она почти говорить перестала. Не просто со мной — при таких наших с ней отношениях это бы я поняла. Но она со всеми теперь больше отмалчивалась. Сидит за ужином, голову опустит, и челка, которой она теперь обзавелась, на глаза ей падает, а когда я попробую с ней заговорить, спрошу, как у нее день в школе прошел или еще что-нибудь такое, ничего, кроме «угу» и «мммм», не услышу, а раньше-то угомону ей не было. Джо Младший тоже пробовал и на ту же каменную стенку натыкался. Порой взглянет на меня, озадаченно так, а я только плечами пожму. А чуть ужин кончится и посуда перемыта — шасть за дверь и наверх к себе в комнату.