Поль закончил рассказ, и оба друга замолчали, каждый размышляя над драмой Мандины и ее ребенка.
– Нальешь еще? – спросил Поль, протягивая свой стакан.
– Конечно.
Цедя золотистую жидкость, Вильям тихонько сказал:
– Спасибо, Поль. Я так и думал, что нечто подобное может произойти, но был не в силах с этим столкнуться.
– Даже лучше, что это был я. Теперь ты можешь спокойно предложить сыну все самое лучшее.
Поль встал.
– Ite, missa est[19]. Меня ждет семья. Я редко провожу воскресенье вне дома… И после всего, чего я насмотрелся…
Вильям проводил его до крыльца. На улице тусклый свет фонарей стирал цвета, упрощая формы. Несколько бегунов в капюшонах вынырнули из Булонского леса и теперь лавировали между солидными господами, выгуливающими собак.
– Еще раз спасибо, Поль.
Поль Арну надвинул шляпу на лоб, застегнул пальто, обмотал шею шелковым шарфом. Свежий ветер предупреждал о приближении парижской осени. Натягивая перчатки, Поль, не слишком расположенный вступать в этот негостеприимный мир, пробормотал:
– Знаешь, я никогда такого не видел.
– Чего?
– Такой любви. Такой мощной. Такой безудержной. Она убила бы за сына. Она и себя убила бы за сына.
Оттягивая момент, когда все-таки придется выйти, он взял Вильяма за руку.
– Мне стыдно. Стыдно не за то, что я сделал для тебя, потому что я уверен, что мы действовали во благо мальчику. Мне стыдно за себя… Я никогда не бился за своих девочек так, как Мандина.
– Ты цивилизованный человек, Поль. Она – нет.
– Правда?
– Мы оба цивилизованные, и ты, и я.
Поль скептически покачал головой:
– Мы цивилизованы, как настой: щепотка чувств, растворенная в большом количестве горячей воды. Получается нечто теплое и безвкусное.
Обойдя Вильяма, он кивнул на прощанье и тяжелыми шагами двинулся в ночь.
Джеймс привык к парижской жизни. Внимание отца, приветливость обслуги, роскошь, которая сглаживала все неприятности, – вот что помогло ему найти свое место и больше не дрожать, вспоминая Савойю. Смышленый, наблюдательный, он всеми силами стремился заслужить восхищение Вильяма, а потому проявлял максимум усердия в своем классе в коллеже Станислас.
Каждые две недели Вильям отправлял его на самолете в Савойю. Поначалу разница между Парижем и горами не смущала Джеймса; наоборот, он даже гордился, что принадлежит к различным мирам, тем более что всюду его ждала любовь: или отца, или матери и деда. Ему потребовалось много времени, чтобы понять, что он перемещается между крайним богатством и бедностью, – папаша Зиан положил деньги Вильяма в банк и не прикасался к ним, оставив на старость дочери.
Потом Джеймса стали задевать мелочи. Мать, которая по-прежнему носилась по альпийским лугам, проворная и ловкая, совершенно не разбиралась в его учебе, не понимала историй, которые его смешили, смотрела его любимые фильмы большими завороженными глазами, никак не реагируя, едва слушала, что он говорит, настолько ей не терпелось прикоснуться к нему. Он ссылался на приглашения к приятелям, чтобы избежать поездок в Савойю. В подростковом возрасте чувственная нежность Мандины, ее поцелуи, жаркие объятия, ласки, послеобеденный сон, на котором она настаивала и укладывалась рядом, прижимая его к себе, – все это тяготило и смущало его, и он отдалился от матери. Отныне он лучше понимал отца, и тот тоже стал лучше понимать его. К счастью, ему не приходилось стыдиться матери, потому что виделся он с ней в Савойе, в ее собственном мире, без свидетелей.