— Дьяк тут, говорили, был, как его звали-то, бишь... Суетой, никак?..
— Суета был дьяком у воеводы, да раньше меня ещё... А я софийский дьяк... Данилой прозываюсь, Бортенева сын, Микулой батьку звали... Коли я требуюсь, готов ответ давать.
— Так Суета, говоришь, башку, што ль, сломил аль ещё где ни на есть здесь, в городе?
— Не могу сказать, жив ли и где теперя... У меня, братец ты мой, своё дело.
— Уж будто не знаешь, коли в городе ворог?.. Своя братья приказные ведь вы... Чай, и хлеб-соль водите, хоша бы Суету и отставили? — продолжал, упорно стараясь узнать, опричник.
— Верь Господу Богу, не знаю... Знал бы — почему не сказать?.. Не отвалился бы язык, коли лишний раз поворотишь... Да в том дело, что сказать не знаю что... Раньше меня, говорю, был тот самый Суета во дьяках... Видывал и его, не хочу лгать, из себя тучный человек, жиденькая бородёнка, плут заведомый...
— Он, подлинно он... Таков был, — повторял, оживляясь, снова Суббота, — Да мне верно баяли, что дьяк-от женился: ещё у мого ворога, у Нечая Коптева, дочушку взял... Глашу...
— На Глафире Коптевой женат я, а не Суета, — спокойно ответил, снова принявшись писать, Данила.
Не думал он, да, не глядя на допросчика, и не мог подметить особого оживления в лице опричника, допытавшегося про женитьбу дьячью. Оживление это, при словах Данилы, мгновенно сменилось мертвенной бледностью на лице Субботы, не вдруг получившего дар слова при неожиданном открытии. Страсть забушевала в груди молодого человека при виде похитителя, как он думал, его счастия в жизни.
— А, — произнёс Осорьин таким голосом, в котором слышались и мука, и гнев, доведённый до бешенства, и бессилие воли, сознающей непоправимость зла и нескончаемость страданий.
Нервная дрожь забила теперь яростного Субботу, глаза налились кровью. Не владея собой, подскочил он к столу, за которым помещался Данила, при странном звуке возгласа уже невольно попятившийся, глядя на пришельца, мгновенно преобразовавшегося во врага его.
— Так это ты? — почти рычал опричник. — А подумал ли ты, молодец, что за себя и я могу постоять, недаром погибая?
— Да ты кто таков? — робко спросил Данила исступлённого.
— Я?! Суббота, Осорьиным прозывался, покуда не украл ты у меня невесты, Глаши Коптевой, а теперь я Осётром слыву в опричниках... А в опричнину пошёл я, чтобы душу отвести, отомстить за свою муку, тебе первому, воровски отнявшему моё счастье.
— Мстить мне не довелось бы тебе, молодец, коли ты способен рассудить, что я тут ни при чём, кажись!.. — грустно и медленно, словно раздумывая, отвечал спокойный Данила.
— Кому же доведётся, по-твоему, мстить за моё несчастье, коли не мне? И на ком же сорвать боль сердечную, как не на вороге? Ведь ты, не кто другой, стал поперёк дороги мне...
— Не становился я поперёк дороги ни тебе, ни кому, а тебя в первый раз вижу... Знал я верно, что Суббота «выбыл», — про себя припоминая прошлые обстоятельства, говорил Данила. — Не я, другого бы сосватал Нечай, за кого бы выдал дочь, тот бы и зять ему был, как я же... Она не перечила, полюбила меня... я счастлив и не боюсь угроз.