— Ты как в лавке выбираешь! — усмехнулся Щепкин.
Двое дружно вкатили желтую бочку с бензином, деловито спросили:
— Куда лить, чтобы сразу полыхнуло, комиссар?
— Все равно.
Бойцы выбили пробку, бензин потек по земле, под колодки.
Щепкин отвернулся, вышел.
Из соседней палатки уже выкатили желтый маленький «сопвич», заправляли его горючим и маслом. Третья машина оказалась с разобранным мотором. Ее тоже подожгли.
Стрельбы уже не было. В сторону барака кто-то зло кричал:
— Клади оружие!
Оттуда вышел офицер, в руках у него все еще были карты, очумело огляделся, спросил:
— Кто вы? Откуда?
Когда на станции завопил тревогу паровоз и там поняли, что на аэродроме что-то творится, когда снова пошла частая стрельба на подходах к аэродрому, Свентицкий вышел из барака, оторвал Щепкина от «сопвича»:
— Сходи-ка, Данька… Сам посмотри.
— Что там смотреть? Некогда!
— Ты… сходи…
Щепкин вошел в барак. На зеленом сукне биллиарда желтели шары, из котелков, подвешенных под потолком, капала вода.
Сначала Щепкин ничего не разглядел, но Леон кивнул в угол:
— Там…
Черкизов лежал, скорчившись, откинув руки. На пальце ярко поблескивал перстень. Белое, рыхловатое, словно припудренное, лицо еще сохраняло выражение крайнего изумления.
— Кто его? — спросил Щепкин.
— Говорят, сам себя…
— Трудно поверить.
— Может, тебя узнал? — сощурился Леон.
— А что, страшный?
Леон вгляделся в багровое, обожженное ветрами, худое, с темными провалами подглазий, лицо Щепкина. В серых глазах не было даже ярости, они смотрели тяжело и спокойно. И уже ничего мирного, молодого не было в них.
— Да… — сказал серьезно Леон.
32
Дмитрия Осипыча Панина среди ночи словно вскинуло — показалось страшное: что в дому чужой. Еще сонный, он налапал карабин под лавкой, ступил босыми ногами на половики, прислушался. Однако тревога была напрасной, на дворе мерно звякала цепь, кобель бегал по проволоке от ворот к базу и назад, поскуливал.
Стеречь было что. На базу стояло шесть коров, все тельные, бычок. Позади база Панин поставил для начала конюшенку из самана, в ней пара лошадей для тягла и черной работы и конь верховой.
Отец Паисий качал головой с сомнением, говорил, что напрасно Дмитрий Осипыч торопится богатеть, неизвестно, как она, жизнь, повернется. Однако Панина так и распирало от неожиданной удачи, оттого, что теперь все может, все в станичке в ножки кланяются, хотя и говорят за спиной темное о его богатстве… А, пусть говорят! Ругань на вороту не виснет… От зависти все и скудоумия. Пускай где-то война гремит, станичка живет как жила!
Сыграли давеча две свадьбы, схоронили придурка «Дай Кашки», который по глупости решил в проруби искупаться да вынырнуть не смог, в церкви подрались знахарка Кудиниха и молодая солдатка Жилина (из-за парня), отцу Паисию было видение — на церкви вместо креста сидело черное существо с мохнатыми крыльями, с рогами вильчатыми, пело «Интернационал».
Молчала станичка, как медведица перед долгой зимней спячкой, храпела сонно, сосала сладкую лапу.
Одно тревожило Панина: Афанасий… Как прибрел он со степи пеший, в жестокой простуде, как увидел он его, тощего, хворого, с выпирающими мослами, сердце захолонуло от жалости и родительской любви.