— А я вот против! — сказал Афоня. — Что Сидоровка? Я в Сидоровке бывал. Там все, как везде. А в Риме — папа! Нет, воевать так воевать… Раз-раз!
Спорили до хрипа.
Ночью Афоне снился папа римский. Ехал верхом на верблюде, из-под длинного бабьего платья торчали голые ноги в турецких туфлях. Курил трубку и подмигивал веселым глазом. С чего веселился — не понять. Потому что явно был в плену. Верблюда за узду тянул Нил Семеныч, а вокруг шагали мотористы. Каждый ел дыню.
То ли от сна, то ли еще от чего, но Афанасий совсем затосковал.
Пришел к Глазунову, сказал виновато:
— Нил Семеныч, отпускай меня!
— Куда еще?
— Домой. Все одно летать не на чем. Да и притомился я. Заскучал чегой-то.
— Не дойдешь.
— Дойду. Я ловкий. Вы мне только сухарей дайте.
— Это на триста верст пути?
— Зачем на триста? Я как в степь выйду, у калмыков похристарадничаю. Калмыки добрые. Им ихний бог Будда детей обижать не дозволяет.
Провожали Афоню угрюмо — вошел казачонок в душу.
Посадили для начала на буксир «Афродита». Наказали, чтобы высадили парня ниже верст на пятьдесят, на правом берегу, где никаких фронтов нет, одна пустыня.
…А назавтра же неожиданно к сараюшке на лодке приплыл из-за Волги донельзя довольный Коняев, собрал авиаторов, сказал:
— Летать хотите?
— Чего издеваешься над народом? — осведомился Глазунов.
— Издеваюсь? Я вам полторы сотни отборных ребят даю! Две тачанки! И овес, почти весь…
Авиаторы слушали недоуменно.
— Не соображаете? — веселился Коняев. — Ходил у меня один парень в тихую разведку почти до станции Ремонтной. Доложено. Аэродром ихний стоит под станцией. Охраны почти никакой. Сможете взять хоть один аэроплан — ваш будет!
— Авантюра… — сказал Леон.
— А ты меня иностранными словами не пугай… — обрезал его Коняев. — Мне на вас тошно смотреть. Да и самому без воздушной разведки и связи опять же гибель. Ну?
31
Костяные шары столкнулись с сухим треском, прочертили по зеленому сукну и оба канули в лузы.
— Партия! — зевнув, сказал Митя Тубеншляк. — Извольте поднести…
Черкизов налил из бутыли спирт в кружку, стал на колено, сказал Тубеншляку:
— Примите, рыцарь, с признанием!
Тубеншляк выпил, не морщась, даже не покраснел, пожевал корочку, вздохнул:
— Скюшно…
Под биллиард, по обычаю, не лазили. Под биллиардом храпел писарь. Надо было бы его оттащить хотя бы в сторону, но делать этого никому не хотелось.
За соседним столиком играли в вист еще три русских офицера. Сквозь проржавевшую крышу авиабарака протекал дождь. Зима сюда, на юг, приходила в сырости. Струйки с нудным звуком падали в подставленные ведра и котелки. От этого хотелось спать. Впрочем, спали теперь все помногу, ходили от пересыпу сонно-злые, не знали, к чему приложить руки.
Раздражала близость станции. Оттуда часто доносился стук поезда, и хотелось плюнуть на все и закатиться куда-нибудь в Царицын, Ростов или Екатеринодар. Но приказ был глупым, как все последние приказы: на месте должна была находиться целая треть пилотского состава. Хотя все понимали, что никаких полетов быть не может из-за ненастья.
Аппараты стояли в авиапалатках, с залитыми маслом от ржавчины и сырости моторами, с пустыми баками. Из охраны всех забрали на фронт, остались только шестеро калмыков, да и те, того и гляди, сбегут. На станции тоже особых радостей по поводу авиаотряда не испытывали, слухи ходили смутные, ничего точно никто не знал, местные обыватели выжидали, как пойдут дела дальше.