— Наша учителька. Жабенок не пускал меня в класс: «Покажи да покажи вторую обувку». Ну, галоши, або что, — он вдруг залился краской стыда. Не было у маленького Ходана второй обувки. — Говорю: «Пусти, хужее будет!» Так он обозвал меня хвашистом. Я ему головой в живот ка-ак дал, он и сел. Разевает большой рот, словно жаба. Тут его мамка из учительской выскочила. За уши меня, за уши. Оттаскивает от жабенка. Я ее укусил, она завизжала: «Хвашист!» Я — драла.
Мальчишка рассмеялся. Он был доволен: таки постоял за себя.
Хутор мстил сыну Гришки Ходана... «Подлюка! — подумал Иван о Гришке, — заставил ребенка расплачиваться за свое предательство».
Мальчишка оглядел его и сказал:
— Ты — Ванюша? Я тебя по фотокарточке узнал. Там, на стенке за стеклом.
Он говорил совершенно не по-детски. Строил фразу грамотно, слова подбирал умело. И откуда такая речь у деревенского второклассника из донецкого хутора, где все разговаривают суржиком: смесь украинских и русских слов?
Иван инстинктивно почувствовал, что у мальчонки с именем связаны большие неприятности. «Неужели сбывается проклятие полицая, который со злым умыслом нарек сына Адольфом?»
— Хочешь, отгадаю твое имя? Санька — вот ты кто.
И потеплели на миг глаза-угольки. Мальчишка смутился.
— Так меня зовут бабка Матвеевна и дед Авдеич. — Глянул на военного и застеснялся. — Ты голодный? — спросил солидно. — Бабка Матвеевна такого вкусного борща наварила. Хочешь?
— Не хочу, — отказался Иван.
Перед трагедией Фениного сына померкло все: и собственная беда, и ненависть к Гришке Ходану, и даже смерть Фени. «Кем вырастет этот мальчишка, который живет ненавистью? Пока Санька беспомощен. Но он подрастет, окрепнет, наберется сил. Автомата не будет — смастерит самопал, изготовит обрез, выточит из плоского напильника финку... Придет в дом к ненавистной тете Жабе и к ее сыну. Он воздаст сторицей за пережитое унижение. Тогда люди вспомнят: «Его отец — душегуб! И этот ублюдок в него!» Люди! Но это же вы посеяли злобу в сердце мальчонки! По зернышку каждый. Вы лелеяли ядовитые исходы, удобряли их своей глупостью, своей черствостью. И блеснувший однажды в его руках нож станет протестом загнанного, обессилевшего от долгой травли человека.
— На поминки, что ли, борщ-то? — спросил Иван мальчонку, кивнув на печку, откуда шел густой запах.
— Угу. Мамка подохла, — пояснил тот, хмурясь чисто по-ходановски.
— Что ж ты так... о матери?
— Она была чокнутая, — пробурчал мальчонка, покрутил пальцем у виска. В воспаленных глазах заискрились слезинки. — Она меня звала «маленьким Гитлером»! — выкрикнул он.
Муторно стало на душе у Ивана, словно его опять саданули по затылку коротким ломиком-«фомкой». Где-то в мозгах ожил комарик, противно запищал, вызывая тошноту.
— А знаешь, почему она стала такой? Один фашист... зверь зверем, отобрал тебя, усадил ее силой в бричку и увез. Она плакала, убивалась, боялась, что ты помрешь без нее с голоду. И от горя потеряла рассудок.
Иван разговаривал с мальчишкой, как с равным, как со своим сверстником. Он не хотел унизить его еще одним недоверием.