«Феня! Фенюшка...»
И так десять, двадцать, сто раз кряду... Не эта ли святая вера в волшебную силу любви отводила от тебя беды?
Первая любовь... Семь лет жил ею солдат...
Ивана отпустили на похороны.
Погожий солнечный день. Ослепительно сияет укатанная снежная дорога. Накручивается и накручивается на колеса — бесконечная.
Вдоль большака стоят в почетном карауле древние тополя. Их посадили шестьдесят шесть лет тому назад, когда в здешних землях нашли доломит, серый камень, столь нужный металлургическим заводам Юзовки и Мариуполя. Пробивали к карьерам дорогу, а чтобы она во вьюге не затерялась в степи, пометили тополями. Деревья выросли, набрались сил, и теперь трудно себе даже представить, что когда-то их здесь не было. Они давно уже стали неотъемлемой частью пейзажа.
Почему Иван в те минуты думал о голубизне неба, о судьбе тополей, которых пощадили две мировые войны? Может, в этом был виноват солнечный день, в который не вписывались черные траурные краски? Не щемило солдатское сердце от горечи утраты: Иван уже давно привык к мысли о смерти Фени. Это мать в письмах внушила сыну: «Не жилец наша Фенюшка на белом свете».
Иван попросил водителя не въезжать в хутор, остановиться подальше от людских глаз. Машина ушла, и тогда волнение одолело вчерашнего солдата. Напала желтая лихорадка. Бьет, полосует всего.
Иван был уверен, что тело Фени лежит у них в хате. Но хуторские толпились на ходановском подворье — это рядом с домом Ивана, через огород.
Нет, не мог он избавиться от ощущения, что это Гришкин дом: здесь родился, вырос, здесь творил свои преступления Григорий Ходан.
Иван подался к себе.
В ушах гудит, впору оглохнуть. Переступил порог родного дома — и к горлу подступил комок. «Эх, старший сержант», — попрекнул он себя, расчувствовшись до слез.
В хате тихо, тепло и уютно. Пахнуло наваристым борщом, картошкой в мундире, хлебом, кислой капустой и еще чем-то привычным с детства, а потому родным. В кухне кто-то постукивал о миску.
— Матинко! — воскликнул взволнованный Иван. Ему бы тихонько войти, зажать матери ладошкой глаза, как в детстве: «Отгадай!» Но не хватило на этот раз у солдата выдержки.
— Чего тебе? — отозвался из кухни детский голос.
Возле старенького кухонного стола, сработанного в незапамятные времена сельским умельцем, на табуретке сидел мальчишка лет восьми. Остренький носик, огромные черные глазищи, — галчонок. Екнуло Иваново сердце.
— Внук Авдеича, что ли? — невольно спросил он. «Фенин сын».
— Я хвашист, — угрюмо ответил мальчишка и весь ощетинился. Ложку в сторону, миску, из которой хлебал борщ, — на середину стола.
Иван оторопел.
— Да какой же ты фашист?
— А меня так дразнят. И в школе, и на хуторе... А я за то им бью морды! — Он показал кулачок. — А вчера сыну тети Жабы так надавал, так надавал! — злостью загорелись глазенки младшего Ходана.
Эта злоба обожгла солдатское сердце, как неожиданное пламя. Вот бросили в костер охапку соломы, вспыхнула и опалила неосторожных, беспечных.
— «Тетя Жаба» — это кто? — спросил Иван. Он не знал, о чем и как вести разговор с мальчонкой, заряженным лютой ненавистью.