– Не беспокойтесь, дорогу знаем! – Кочерга встал и с широкой улыбкой зашагал в палату. Следом, ворча, поспешила Меланья. Доктор и фельдшер остались одни в смотровой.
– Извините, Стрежинский, – Иверзнев отошёл к рукомойнику. – Никогда не знаешь, что за стих на этот народ найдёт. Вероятно, просто от боли началась истерика…
– Бросьте, Иверзнев, я же не барышня, чтоб обижаться, – Стрежинский сухо улыбнулся. – Однако, надо признать, что они скорее подпустят к себе пани Меланью, чем меня.
– Ну, это само собой разумеется! – усмехнулся и Иверзнев. – Лечить Малаша пока ещё опасается, а вот подержать, погладить, успокоить, вытереть сопли – умеет великолепно! А этим разбойникам ничего другого и не надо! За нашим Кочергой три убийства числится, ограбление, побегов без счёта, вы бы его спину видели… Его никаким наказанием не испугать – а Малаша, сами видите, с ним, как с младенцем, обращается. Да вы бы просто не выдержали конкуренции!
– Я, признаться, и не стремлюсь, – пожал плечами Стрежинский.
– Я уверен, мужики присмотрятся к вам – и всё наладится, – вежливо сказал Иверзнев. Стрежинский без особого сожаления отмахнулся и продолжил отмывать в тазу хирургические инструменты. Его длинные, красивые пальцы двигались сноровисто и умело. На Иверзнева он не смотрел.
Вацлав Стрежинский вместе с двумя своими земляками появился на заводе осенью. Это был высокий человек лет двадцати семи с холодными серыми глазами и красивым, но замкнутым лицом, на котором даже слабая улыбка казалась бы неуместной. Впрочем, Стрежинский и не улыбался никогда. За два месяца работы в лазарете он ни разу не вышел из себя и не повысил голоса – в отличие от Иверзнева, который, препираясь с каторжанами, мог ругаться и орать не тише своих отпетых пациентов. Работу свою Стрежинский делал умело, как и полагается выпускнику медицинского факультета, и месяц назад виртуозно вскрыл внутренний нарыв на ноге Фёдорову-второму, избавив того от неизбежной гангрены. Однако, каторжане по неведомым причинам сторонились нового фельдшера и предпочитали иметь дело с Иверзневым. Стрежинского, впрочем, это ничуть не коробило. Он продолжал работать в лазарете от зари до зари, после работы возвращался к себе на квартиру, которую делил с двумя товарищами, знакомиться с заводской интеллигенцией не желал и даже с доктором держал себя сдержанно. Ивернев, памятуя об обычае поляков держаться особняком в русском окружении, не настаивал на более близком общении. Лишь однажды Михаил заметил в глазах поляка живое чувство. Это было около месяца назад, когда Иверзнев отдал Стрежинскому письмо на нескольких листах тонкой бумаги. Письмо было написано по-польски. Его передала Наташа Тимаева. День спустя поляк спросил, возможно ли переслать ответ. Через неделю толстое письмо от мадемуазель Тимаевой к её институтской подруге отправилось в Варшаву.
Работа в лазарете закончилась в одиннадцатом часу вечера. Меланья убрала в смотровой и «лаборатории», замочила грязное бельё, собралась было скатать выстиранные и высушенные бинты, но Иверзнев прогнал её домой.