Я был ошарашен. Почему я? Чем я могу ему помочь? Но, разумеется, я не стал мешкать и на следующее утро полетел через всю страну в Вашингтон, где, как всегда, остановился у своей сестры Джин и ее мужа Мортона. Я одолжил их машину, заехал за нашей матерью, которая всегда любила автомобильные прогулки, и мы отправились в реабилитационный центр в ближнем пригороде Балтимора. Там я удобно устроил мать в вестибюле больницы, а сам поднялся на лифте в палату доктора Уайтхорна.
Уайтхорн казался усохшим, маленьким – гораздо меньше, чем я его помнил. У него парализовало одну сторону тела, а моторная афазия[20] сильно нарушила речь. Для меня стало тяжелым потрясением увидеть, как этот некогда красноречивейший человек роняет слюну и с трудом выговаривает слова. После нескольких неудачных попыток он, наконец, сумел вымолвить: «Мне… мне… Мне страшно, мне чертовски страшно». И мне тоже было страшно – страшно увидеть колосса упавшим и разбитым.
Доктор Уайтхорн подготовил два поколения психиатров, многие из которых к тому моменту занимали руководящие посты в ведущих университетах. Я спросил себя: «Почему он позвал именно меня? Что я могу для него сделать?»
В конечном итоге сделал я немного. Я вел себя, как любой взволнованный посетитель, отчаянно ищущий слов утешения. Я напомнил ему о том времени, когда я учился под его руководством в Хопкинсе, и сказал, что очень дорожил нашими совместными пятницами, что он многому научил меня в плане бесед с пациентами, что я внял его рекомендациям и стал университетским преподавателем, что пытался подражать ему в своей работе, общаясь с пациентами уважительно и заинтересованно, что, следуя его совету, позволял пациентам учить меня… Он издавал звуки, слова у него не складывались. Наконец, через полчаса он погрузился в глубокий сон. Я ушел от него потрясенный и по-прежнему не понимающий, почему он позвал именно меня. Впоследствии я узнал от его дочери, что через два дня после моего визита он умер.
Этот вопрос – почему я? – посещал меня не один год. Зачем ему понадобилось звать нервного, сомневающегося в себе сына бедного иммигранта-бакалейщика? Возможно, я отчасти заменил ему сына, которого он лишился во Второй мировой.
Доктор Уайтхорн умер такой одинокой смертью. Если бы только я мог дать ему что-то большее! Много раз я жалел, что у меня не было второго шанса. Мне следовало бы больше рассказать, как я дорожил временем, проведенным с ним, как часто думал о нем, беседуя с пациентами. Мне следовало бы постараться выразить вслух тот ужас, который он, должно быть, ощущал. Или, может быть, прикоснуться к нему, взять за руку или поцеловать в щеку, но я не стал и пытаться – я слишком долго знал его как человека, держащего дистанцию. Кроме того, он был настолько беспомощен, что мог бы воспринять мою попытку проявить нежность как оскорбление.
Лет двадцать спустя Дэвид Хэмбург (глава отделения психиатрии, благодаря которому я оказался в Стэнфорде после армии) как-то за обедом рассказал, что разбирал дома вещи, наводя порядок, и нашел письмо Джона Уайтхорна в поддержку моего назначения преподавателем университета. Хэмбург показал мне это письмо, его последнее предложение ошеломило меня: «Я полагаю, что доктор Ялом станет лидером американской психиатрии».