Он очнулся в полумраке, видел, как тьма уступает место свету, свет вкрапливается в тьму и перемешивается с нею, образуя серую полупрозрачную взвесь. Umbram fugat claritas, — пронеслось в мозгу. — Noctem lux eliminat [273]. Аврора, Еоs rhododactylos [274], встает и розовит небо на востоке.
Он лежал на твердой лежанке, попытка пошевелиться вызвала резкую боль в плече и лопатке. Еще не успев дотронуться до плотно перевязанного места, он вспомнил со всеми подробностями болт, который там сидел, войдя спереди по самое оперение из гусиных перьев, а сзади торчавший дюймовым куском ясеневого дерева и такой же длины железным наконечником. Сейчас там тоже торчал болт. Невидимый и нематериальный болт боли.
Он знал, где находится. Побывал во многих госпиталях, для него не была новостью духота, вызванная множеством температурящих тел, запах камфоры, мочи, крови и разложения. И накладывающаяся на это непрекращающаяся и назойливая мелодия болезненных хрипов, стонов, охов и вздохов.
Разбуженная боль пульсировала в лопатке, не отступала, не мягчала, отдавалась по всей спине, по шее и ниже, до ягодиц. Рейневан коснулся лба, почувствовал под рукой совершенно мокрые волосы. «У меня жар, — подумал он. — Рана гноится. Плохо дело».
— Pomahaj Pambu[275], братья. Живем. Очередная ночь позади. Может, выкарабкается.
— Ты чех? — Peйневан повернул голову в сторону нар справа, откуда пожелал ему здоровья сосед, белый как смерть, с запавшими щеками. — Тогда что это за место? Где я? Среди своих?
— Угу, среди своих, — забормотал бледный. — Потому что все мы здесь истинные чехи. Но по правде, брат, от наших-то мы далеееко.
— Не пони… — Рейневан попытался подняться и со стоном упал. — Не понимаю. Что это за госпиталь? Где мы?
— В Олаве.
— В Олаве?
— В Олаве, — подтвердил чех. — Город такой в Силезии. Брат Прокоп с местным герцогом[276] заключил перемирие и договор… Что земель его не опустошит… а герцог ему за это пообещал, что будет о таборитских немощных заботиться.
— А где Прокоп? Где табориты? И какой у нас сейчас день?
— Табориты? Даааалеко… В дороге домой. А день? Вторник. А послезавтра, в четверг, будет праздник. Nanebevstoupení Páně.
— Вознесение Господне, — быстро подсчитал Рейневан.
«Сорок дней после Пасхи. Приходится на тринадцатое мая. Значит, сегодня одиннадцатое. Меня ранило восьмого. Получается, что три дня я лежал без сознания».
— Так ты говоришь, брат, — продолжил он допытываться, — что табориты покидают Силезию? Выходит — конец рейду? Уже не воюют?
— Сказано было, — раздался женский голос, — что о политике говорить запрещено? Было. Поэтому прошу не разговаривать. Прошу молиться Богу о здоровье. И о душе. И о душах жертвователей на этот госпиталь, добродеях наших и жертвователях прошу в молитвах не забывать. Ну, братья во Христе! Кто способен подняться — в часовню!
Он знал этот голос.
— Ты пришел в сознание, юный Ланселот. Наконец-то. Я рада.
— Дорота… — вздохнул он, узнав. — Дорота Фабер…
— Приятно… — блудница радостно улыбнулась, — откровенно приятно, что ты меня узнал, юный господин. Искренне приятно. Я рада, что ты наконец очнулся… О, и подушка сегодня не очень заплевана… Значит, возможно, выздоровеешь. Будем менять перевязку. Эленча!