Анька посмотрела вокруг осоловелым взглядом, несмотря на октябрь, подставила голову под холодную воду из колонки. Выдохнула. Пошла.
– Джанкой, – прошелестела она и протянула вещмешок с консервами. Ее подсадили в кузов полуторки. Там уже сидело с десяток пассажиров. Анька забилась в угол, за лавку, и моментально заснула. Провалилась в горячий туннель. Проснулась от взрыва и боли. На ней лежал толстый старый татарин. Из его рта струйкой стекала кровь. Анька, пыхтя, выбралась и, обходя разбросанные куски человеческого мяса и покореженного металла, пошла по тропинке вниз. Туда, где на горизонте блестела золотой тесьмой полоска моря.
Так и добрела до крошечного, богом забытого села.
– Джанкой далеко? – спросит Анька, очнувшись еще через пару часов.
– Да верст тридцать, – ответит старушка. – Ты оттуда?
Дарья Владимировна работала в местном фельдшерско-акушерском пункте последние двадцать лет. Ее и вызвали мальчишки, увидев сидящую под деревом у дороги тетку в крови. Кровь оказалась чужой, а у гражданки ничего при себе, кроме жара и вшей.
Анька медленно сядет на кровати и прошепчет:
– Бог любит Троицу, – и спросит погромче: – Я давно здесь?
– Две недели.
– А наши где сейчас?
– Молчи, деточка. Ушли наши. Немцы уже здесь. Татары теперь все за немцев. Так что молчи. У тебя есть кто в Джанкое?
– Не в Джанкое – рядом.
Анька, с крошечным отросшим ежиком на бритой голове, худая, как скелет, в старой сорочке Дарьи Владимировны и своем плаще, выйдет во двор и присядет на солнышке. Мимо проскачут всадники. Один из них вернется и, не спускаясь с коня, насупившись, уставится на нее.
– Юсуф???
Жидлан
Сережка Ижикевич, дружбан Нилы и сосед из той самой бывшей квартиры Вайнштейнов, возвращался домой. В свои тринадцать он был таким мелким и тощим, что его ни в какую не взяли на фронт, хотя пацан был рукастый. Как шутили дворовые мадам:
– Аська, а ты его, часом, не от Пети Косько прижила? Такой двинутый на железках в нашем дворе только он!
Сережка любил автомобили. А его беззаветно любили все девчонки в радиусе трех кварталов. Чернявенький, кудрявенький, веселый. Характером в слободскую маму, а внешностью в папу-болгарина.
Его окликнул румынский патруль. Судя по тому, как покачивался один из полицаев, – они были в хорошем подпитии.
– Стоять, жидлан!
На него навели автомат.
Сережка вдруг понял, что его сейчас убьют. Просто так, в сквере рядом с домом. Он оглянулся: не сбежать – подстрелят.
– Я? Нет! Я – я болгарин, – он затрусил головой. А потом поднял руку и неуверенно медленно перекрестился кулаком. Папа был самым идейным комсомольцем двора, а крестилась только мама и только в самых особенных случаях, украдкой и очень быстро.
Патрульный заржал. А потом ткнул в него стволом:
– Штаны спускай!
Сережка не был хулиганом, но точно не маминым сынком, и проводил на улице больше времени, чем дома и в школе, вместе взятыми. И это точно было не по пацанским понятиям.
– Еще чего!
Патрульный передернул затвор. Красный, мокрый, с полными слез глазами, Сережка стянул штаны. Патруль заржал, кто-то пнул его сапогом в тощий голый зад: