– Аня, о чем ты говоришь… И только сейчас сказала, всю ночь о пустяках проболтали… Как же ты теперь?! Господи, какая подлость, низость… – Софья вдруг вскочила и напористо, быстро заговорила, приблизив прямо к сестре загоревшееся лицо: – Вот что – оставайся у меня! Сама говоришь, мои дела наладились, деньги есть, скоро квартиру сменю, рояль и вправду купим, хорошо заживем! Куда, зачем ты поедешь? Чем ты теперь в Москве жить будешь? Нет, тебе, конечно, надобно оставаться…
– Сонечка, милая, – мягко, но решительно оборвала ее Анна. – Незачем мне оставаться. И, будь покойна, от Петьки я не нищей вышла. Он дом в Столешниковом за мной оставил, пятьдесят тысяч мне отписал, вся обстановка, все украшения мне остались. У меня уж и мысли есть кое-какие, я не пропаду. Может, и к лучшему, что так сложилось. Я сначала тоже плакала… Хоть и знала, что так все будет, а все-таки надеялась… Помнишь, как Марфа говорит: «Бабий ум короток…» Не реви. Где наша не пропадала. Лучше после закрытия сезона сама ко мне приезжай. Может статься, и Катерина к тому времени объявится.
Говоря это, Анна не плакала: даже капли горечи не было в ее сухих, спокойных глазах и насмешливой улыбке. Только лицо под черной, широкой, по последней моде, шляпой казалось бледнее обычного, да слегка подрагивали сжимающие черную бархотку пальцы. Софья была слишком изумлена и растерянна, чтобы дальше уговаривать сестру, и к тому же чувствовала, что это бесполезно: Анна всегда сама устраивала свою жизнь.
В молчании сестры вышли из дома в голубое холодное апрельское утро. Озябший извозчик встретил их сердитой бранью сквозь зубы, Анна заставила его замолчать двугривенной монетой, взобралась в пролетку и приказала:
– На станцию.
Софья махала сестре рукой до тех пор, пока скрипящая пролетка не скрылась за углом, и потом еще долго стояла, прислонившись плечом к покрытой седой изморозью калитке и глядя на то, как из-за куполов церкви поднимается туманное красное солнце. Затем вернулась в дом, не раздеваясь легла на кровать и, с радостью вспомнив о том, что утром у нее нет репетиции, заснула крепким, тяжелым сном.
Вечером давали весьма незамысловатый водевиль из жизни очень благородного семейства с не очень благородным папашей, от главной героини требовались главным образом чарующие улыбки и пение, но Софья все же выучила текст и работала без суфлера, помня совет Мерцаловой: «Даже „Кушать подано“ так скажи, чтобы назавтра весь город вспоминал!» После первого действия ее вызывали несколько раз, преподнесли роскошнейший букет белых хризантем без карточки и записки, и Софья как раз озадаченно разглядывала его в своей уборной, когда открылась дверь и вошла Мерцалова.
– Маша? – удивилась Софья, сразу забыв о цветах. – Ты почему здесь?
– Пришла спектакль посмотреть, – пожала плечами Мерцалова. Ее живот уже не утянуть было никаким корсетом, и она с грехом пополам маскировала его тяжелой шалью с кистями. Ее черные глаза возбужденно блестели, на скулах горел темный румянец, и Софья удивилась еще больше:
– Что это ты такая? Давно тебя веселой не видела…