Так что не ей, Софье Грешневой, быть судьей этим женщинам, тоже месяцами живущим впроголодь, когда нет ангажемента или выгодных ролей, без мужа, без поддержки родни. Но привычные между актрисами, равнодушные или же, напротив, деловито-озабоченные разговоры о подарках поклонников, о том, чем лучше брать, «вещами» или «отрезами», как сделать так, чтобы благодетель стал пощедрее и подарил побольше или подороже, вызывали у нее неизменную гадливость. Софья всеми силами старалась скрывать это чувство, понимая, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но сейчас притворяться было выше ее сил, и она, отвернувшись, отрывисто сказала:
– Противно мне, Маша. Не могу так.
– Всем поначалу противно, – неожиданно серьезно и понимающе сказала Мерцалова. – А потом и ничего. Еще противней будет, когда разобидится вот такой папашка, с антрепренером договорится, с газетчиками тоже, всем заплатит, тебя со всех ролей снимут, бенефиса, хоть убейся, не дадут, в рецензиях гадости про твою бездарность писать начнут, и контракт дирекция прервет. Куда вот ты тогда денешься со всей своей гордостью? Хорошо, если семья есть…
– Да… – глухо отозвалась Софья, отворачиваясь к окну. – Да… Семья…
Мерцалова пристально смотрела на нее. Затем негромко спросила:
– У тебя есть, может быть, кто? Для него бережешься?
Софья молча покачала головой, сдерживая подступившие к горлу слезы. Больнее жестких, но справедливых слов подруги, больнее сомнительных предложений, больнее вновь надвигающейся опасности остаться без гроша были неотвязные мысли о том, что Черменский так и не приехал. Месяц прошел – а он… И – ни одного письма.
Первые дни после известия от Черменского, совпавшего с премьерой «Гамлета», Софья ходила как в чаду, постоянно повторяя про себя строки письма Владимира и ожидая, ежеминутно ожидая, – вот откроется калитка из переулка… или распахнется дверь… или скрипнет дверь театральной уборной… И он войдет. И серые светлые глаза снова посмотрят внимательно и чуть насмешливо с темного лица, и жесткие ладони возьмут ее руку, и хрипловатый, такой спокойный голос скажет: «Здравствуйте, Софья Николаевна… Вы ждали меня?» При мыслях об этом Софья задыхалась от счастья и молила бога о том, чтобы время шло быстрее. Но оно и так летело, как на крыльях, дни мелькали один за другим, будто спицы в колесе, а Владимир… не появлялся. Неделя счастливого ожидания сменилась тревожными днями, с утра до ночи Софья отчаянно гадала: почему же он не едет? И не пишет? Что случилось? Здоров ли? Потом прошло и это: беспокойство перешло в тоскливое безразличие. Понемногу Софья начала думать о том, что Черменский никогда не приедет за ней. Только одно было ей непонятно: что побудило его написать это письмо с несколькими отчаянно перечеркнутыми строками? Только это письмо, время от времени вытаскиваемое из комода, из-под вороха сложенного белья и тщательно перечитываемое в поисках нового, может быть, не замеченного ранее смысла, и уверяло Софью в том, что та морозная ночь в ожидании счастья была не сном.
Однажды, на музыкальном вечере в одном из самых богатых домов города, у купца Ополенова, куда Софья с другими актрисами была приглашена петь и читать стихи, ей подали записку, довольно безграмотную и написанную корявым почерком человека, не привыкшего к каллиграфии: «Заради бога, несравненая, споите Што ты жадно глядиш на дорогу». В другое время сделанные в записке ошибки позабавили бы Софью: она уже получала немало таких посланий от молодых купчиков, зачастивших из-за нее в театр, и вечерами читала их Мерцаловой, заливаясь от смеха. Но упоминание песни, той самой, которую она от отчаяния запела для пьяного купца в кабаке Устиньи в ту страшную ночь, свою последнюю ночь в Грешневке, заставило ее вздрогнуть и осмотреться. Но кругом были улыбающиеся, веселые лица гостей дома, их наряженные в гроденаплевые и шифоновые платья барышни. Сам хозяин в европейском кашемировом костюме, с аккуратной прической и маленькой бородкой, больше похожий на доктора или учителя, чем на купца-лесопромышленника, поклонился ей, привстав с обтянутого бархатом диванчика, – и Софья успокоилась.