Вот ее наряд: на ней бархатное платье, алое или черное со вставками из белого атласа или серебряной парчи; корсаж с большим вырезом; огромный гофрированный воротник à la Медичи; фетровая шляпа вычурной формы, как на Елене Систерман, с длинными белыми перьями, пышными и завитыми; на шее — золотая цепочка или бриллиантовое ожерелье, а пальцы сплошь унизаны массивными перстнями с эмалями.
Я не прощу ей отсутствия хотя бы единого кольца или браслета. Платье на ней должно быть именно бархатное; в самом худшем случае я, так и быть, позволю ей опуститься до атласного. Мне больше нравится комкать шелковую нижнюю юбку, чем полотняную, и ненароком ронять с волос красавицы жемчуг или перья, а не живые цветы или обыкновенный бант; знаю, что изнанка полотняной юбки порой бывает, по меньшей мере, столь же соблазнительна, что и шелковой, но мне больше по вкусу шелк. Да, в мечтах я перепробовал на роль моей возлюбленной немало и королев, и императриц, и принцесс, и султанш, и знаменитых куртизанок, но никогда не доверял ее ни мещанкам, ни пастушкам; и в самых своих мимолетных мечтах никогда ни с кем не грешил ни на травке, ни на простынях из омальской саржи. По-моему, красота — это бриллиант, который следует огранить и оправить в золото. Не представляю себе красавицы, у которой не было бы кареты, лошадей, лакеев и всего, что подразумевается ста тысячами франков ренты: красоте подобает богатство. Одно требует другого: хорошенькая ножка — хорошенькой туфельки, туфелька — ковра и экипажа, и так далее. Красивая женщина в бедном платье, в убогом жилище — это, по-моему, самое тягостное зрелище на свете, и я бы не мог ее полюбить. Только богатые и красивые имеют право влюбляться, не опасаясь выставить себя в смешном и жалком свете. В этом смысле очень немногие люди могут позволить себе роскошь влюбиться; я, первый, оказываюсь исключением из их числа — и все-таки таково мое мнение.
В первый раз мы встретимся с нею прекрасным вечером, на закате; небо будет играть теми же желто-оранжевыми красками, переходящими в лимонные и бледно-зеленые тона, какие мы видим на некоторых картинах великих мастеров прошлого; я окажусь в широкой аллее, окаймленной цветущими каштанами и вековыми вязами, дающими кров диким голубям: эти прекрасные деревья будут покрыты густой и свежей листвой, образующей и таинственную и влажную сень; в зелени тут и там будут белеть то статуя, то мраморная сверкающая ваза; подчас блеснет пруд, в котором привычно снует лебедь, а в глубине парка — замок из кирпича и камня, как строили во времена Генриха IV, — с островерхой черепичной крышей, с высокими трубами, с флюгерами на всех коньках, с узкими и высокими окнами. У одного из этих окон, печально облокотись на решетчатые перила, в одеянии, которое я тебе только что описал, будет сидеть царица моей души; за ее спиной — негритенок, держащий веер и попугайчика. Как видишь, я ничего не упустил — и все это совершеннейшая бессмыслица. Прекрасная дама роняет с руки перчатку, я поднимаю ее и, запечатлев на ней поцелуй, возвращаю владелице. Завязывается беседа; я обнаруживаю все то остроумие, коего начисто лишен; произношу очаровательные фразы; мне возражают, я подхватываю нить — это фейерверк, это блистательный вихрь острот. Словом, я показываю, что достоин восхищения, — и удостаиваюсь восхищения. Близится время ужина, меня приглашают, я принимаю приглашение. Друг мой, какой ужин и что за прекрасный повар — мое воображение! В хрустале играет вино, на тарелке, украшенной гербом, дымится золотистый нежный фазан: пиршество затягивается далеко за полночь, и, как ты догадался, эту ночь я провожу не дома. Ну, недурно придумано? А ведь ничего нет проще, и странно только, что все это не приключилось со мной уже десятки раз, а не то что один.