Он отнес ее в свою спальню за неимением более удобного места и положил на собственную кровать. Она открыла глаза и еще раз спросила:
— Томас в самом деле спасен?
И ему ничего не оставалось, кроме как еще раз повторить то же самое. И тут пришла Джесс Гатри со словами утешения и теплым питьем. Сейчас Виктория, скорее всего, спит. Если повезет, она проспит до самого утра. А утром можно будет не спеша поговорить обо всем на свете.
Итак, была полночь, и все кончилось. Джон стоял на берегу озера спиной к воде и смотрел на дом. Он понимал, что смертельно устал и опустошен и что не осталось у него ни физических, ни душевных сил, и, тем не менее, под этой мучительной усталостью было спокойствие и умиротворение, каких он не знал уже много лет.
Почему к нему пришло именно это ощущение, было для него загадкой. Он знал всего лишь, что Томас жив и что Оливер Доббс не вернулся из Лондона. Он вздохнул с огромным удовлетворением, как будто в одиночку успешно справился с какой-то немыслимо трудной задачей.
Бурный вечер мало-помалу перешел в тихую, мирную ночь. Ветер стих, тучи поредели и превратились в редкие легкие облачка, плывущие по небу, как клочья тумана. Высоко в небе висел серебряный месяц, и на темных водах озера играли серебристые лунные блики. Мимо пролетела утиная пара. Кряквы, решил он. Минуту он следил взглядом за их силуэтами на фоне неба, потом их поглотила темнота, и крик их растворился в безбрежной тишине.
Но вот возникли другие звуки. Зашумели верхушками сосны, стал слышен шепот воды, плещущейся вокруг деревянных свай старой пристани. Он глядел на дом и видел уют горящих в окнах огней. И темные холмы позади.
Его холмы. Холмы Бенхойла.
Он долго стоял так, засунув руки в карманы, пока не почувствовал дрожь во всем теле, и понял, что здорово продрог. Он обернулся, чтобы бросить прощальный взгляд на озеро, затем медленно поднялся вверх по лужайке и вошел в дом.
Родди не спал. Он тихо ждал в библиотеке, тяжело опустившись в старое кресло Джока у затухающего камина. У Джона защемило сердце, когда он посмотрел на дядю. Из всех обитателей дома он пострадал больше всех. И не только потому, что лишился своего дома, одежды, книг и бумаг, всех своих личных любимых вещей, скопившихся за долгую жизнь, а потому, что остро сознавал свою вину за все, что произошло.
— Я должен был думать, — снова и снова повторял он, лишившись своей обычной словоохотливости при мысли о возможной трагедии, с ужасом осознав, что могло произойти с Томасом. — Я просто никогда не думал.
Но всегда бросал дрова в открытый камин, не задумываясь, давил ногами искры и угольки, падавшие на старый коврик, и никогда не думал о том, чтобы поставить каминную решетку.
— Последнее, что советовал мне Джок, это поставить каминную решетку. Но я так ничего и не сделал. Все откладывал. Ленивый ублюдок, все откладывающий на потом. Вот и дооткладывался.
И снова говорил:
— А что, если бы Эллен не пришло в голову подумать о малыше? Что, если бы ты, Джон, не пошел проведать ребенка… — Голос его задрожал.
— Забудь об этом, — быстро перебил его Джон, потому что вспоминать это было невыносимо. — У нее хватило соображения вспомнить о малыше, вот я и пошел его проведать. Да что тут говорить, мне самому должно было прийти это в голову без всякого напоминания Эллен. Я в такой же степени виноват, как и ты.