Кофе все еще кипит на плите. Его горький запах будит воспоминания: запах черных жженых листьев с привкусом дымка от пара. Я, как жертва потрясения, пью очень сладкий. Мне кажется, я начинаю понимать, что чувствовала моя мать: неистовость высвобождения, желание все забыть.
Все разъехались. Девушка с миниатюрными магнитофонами, с кучей пленки, фотограф. Даже Писташ по моему настоянию отправилась домой, хотя я и сейчас чувствую тепло ее объятия, последнее прикосновение ее губ к моей щеке. Покладистая моя девочка, на целую вечность заброшенная мной ради другой, непокорной. Но люди меняются. Наконец я почувствовала, что теперь могу разговаривать с вами, дикарка моя Нуазетт, моя нежная Писташ! Теперь я могу вас обнять и больше не чувствовать при этом, что меня засасывает трясина. Матерая на сей раз определенно мертва; настал конец ее проклятию. Никакой катастрофы не произойдет, если я возьму и осмелюсь вас любить.
Когда вчера поздно вечером я позвонила, трубку взяла Нуазетт. Я узнала свои интонации — свои натянутость, сдержанность. Представила, что она, как и я, подалась вперед, настороженное выражение на узком лице; то, как она облокотилась на кафельную поверхность стойки бара. Тепла в ее словах, пробивающихся через мили холода и впустую канувших лет, немного; но временами, когда она заговаривает о своей дочке, мне кажется, я улавливаю что-то в ее голосе. Какую-то зарождающуюся теплоту. И мне становится радостно.
Думаю, в свое время я ей все расскажу; не сразу, приручая помаленьку. Не беда, могу и потерпеть; уж что-что, а это я умею. В каком-то смысле ей эта история нужней, чем кому бы то ни было, — уж гораздо нужней, чем публике, охочей до скандалов, — даже нужней, чем Писташ. Писташ незлобива. Она принимает людей открыто и по-доброму такими, какие они есть. Но Нуазетт нужно все рассказать, это и для ее дочки Пеш пригодится, чтобы призрак Матерой не объявился вдруг в один прекрасный день. У Нуазетт свои кошмары. Но хочется надеяться, что я уже не в их числе.
Теперь, когда все ушли, дом кажется до странности пустым и необитаемым. Сквозняком водит пару сухих листьев по плиточному полу. Но я почему-то чувствую, что не одна. Глупо вообразить, что в этом старом доме задержались какие-то призраки. Я уже столько здесь живу, и ни единого намека на их присутствие не было, и все же сегодня я чувствую… кто-то есть там, в глубине, в тени, чувствую чье-то молчаливое присутствие, незаметное и даже какое-то почтительное, выжидающее…
Мой голос неожиданно резко прорвал тишину:
— Кто здесь? Кто здесь, я спрашиваю?
И отдался металлом, отразившись от голых стен.
Он вышел на свет, и, увидев его, я чуть не расхохоталась и не расплакалась одновременно.
— Вкусно кофе пахнет, — сказал он, как всегда, негромко.
— Господи, Поль! Как тебе удалось так тихо войти?
Усмехнулся.
— Я думала, ты…
— Много думать вредно, — просто сказал Поль, направляясь к плите.
Тусклый свет лампы позолотил его лицо, обвислые усы придавали ему скорбное выражение, не вяжущееся с шустринкой в глазах. Я попыталась представить, много ли он успел подслушать из моего рассказа. Отсиживаясь вот так в тени. Я и забыла, что он тут.