Вслушиваясь в разговор между Виктором и Малышевым, Кинкель вспомнил все то, что пришлось ему увидеть после разгрома концлагеря. Расстрелы, казни, сожженные дотла села, толпы лишенных крова людей. И везде — непокорность. В людях, в их делах и мыслях, и, казалось, в каждом кустике, в каждом изгибе дороги, в каждом извиве ручейка. Даже [оторвана часть страницы, пропущено 14 строк]
Рассказывая, Павел незаметно присматривался к Виктору: чересчур неожиданной была встреча и слишком оба они изменились с тех пор, как виделись в последний раз.
Утро разгоралось все ярче; поймав на себе взгляд Малышева, Виктор улыбнулся:
— Что?
— Так… Тоска… Наверно, так и подохнешь где-нибудь, а в деле настоящем и не побудешь. Ты ведь, кажется, из этих мест родом — может слышал, где тут что есть? Да и сам ты, что делаешь сейчас?
Вместо ответа Виктор встал: зашелестели высушенные пламенем листья вишневого куста. Слова сибиряка, прозвучавшая в них тоска по оружию, вызванная пережитым, зацепила что-то созвучное в душе юноши, и он вновь с острой болью почувствовал тяжесть недавних утрат.
На колокольне засиял на солнце медно-зеленый крест, на который вдруг, прилетев откуда-то, уселся дымчатый, в белых пятнах, голубь.
Взглянув на него, Виктор заторопился.
— Пошли, ребята. По-моему, вы нашли, что искали…
Ни о чем не спрашивая, они встали; проходя мимо усадьбы пасечника, Виктор кивнул на сад:
— Здесь вот я, считай, вырос… — И тихо, словно стыдясь, добавил: — Заглянем на минутку… Тут человек один похоронен…
Они обошли вокруг пепелища; в одном месте из-под [оторвана часть страницы, пропущено 14 строк]
Казалось, у нее остались живыми одни глаза. Налитые страхом и болью застывшие глаза. И еще грязные пальцы тонких детских рук. Они беспомощно и бессознательно шевелились.
Она лежала на могильном холмике навзничь; разорванное платье открывало худое детское тело с едва различимыми зачатками начинающей формироваться девичьей груди. На ногах, присохнув, нежно розовели лепестки каких-то цветов, очевидно принесенных ветром, — старая яблоня над могилой давно отцвела.
Если бы не глаза и не шевелящиеся пальцы рук, всякий бы подумал, что перед ним труп. Неподвижный, обезображенный труп. Но глаза жили.
Опускаясь на колени, Виктор притронулся к расстрелянным косичкам девочки и вдруг узнал ее.
— Тонька… Рыженькая Тонька… Ты ведь как-то давала мне орехов… Помнишь?
Не отрывая от него скошенных глаз, девочка шевельнула губами. Виктор наклонился ухом почти к самому ее лицу.
— Что?
Но шепот Тоньки раздался неожиданно громко, и был он так же непонятен, как и ее пугающий взгляд.
— Дяденька, миленький, — прошептала она. — Не надо…
И, поняв наконец, Виктор беспомощно оглянулся и увидел ту же беспомощность на лицах Малышева и Кинкеля и страх в их глазах.
Они отнесли Тоньку к речке. Обмыли с нее кровь и попытались напоить ее; по-прежнему неподвижными глазами она глядела на них, безотрывно.
— Дяденька, миленький… не надо, родненький…
И тогда Малышев увидел, что губы у Кинкеля страдальчески дрожат и мутные крупные слезы катятся по щекам, густо заросшим светлой щетиной.