– Мы же в Теменково шли.
– Это я нарочно сказала, чтобы никто не знал, где мы.
– А зачем? – насторожился Павлик.
– Надо так. Ты деревню, Паша, любишь?
– Не знаю. Нет, наверное, – сказал Непомилуев, подумав.
– А почему?
– Скучно тут.
– Ску-учно? – протянула она. – А ты знаешь ее, чтобы так говорить? А я вот больше всего на свете люблю. И людей этих очень люблю. Люблю их жизнь, их говор, их привычки. Ромка ругается, почему мы-де должны картошку убирать, а они в своих огородах возятся. А кто пойдет убирать? Бабки пойдут? Дети-то почти все поразъехались. Они имеют право только своим хозяйством заниматься.
– И воровать тоже право имеют? – спросил Павлик о наболевшем.
– Ты не говори так про них, Паша, пожалуйста, – попросила Люда, и у голос у нее задрожал. – Я с тобой ни ссориться, ни спорить не хочу, но не обижай ты их понапрасну, их и так кто только не обижал! Может, кто-то и ворует, но не все. А то, что они своих не выдают, так их жизнь научила. Они никакой власти не верят. Ими все пользоваться хотели и за их счет наживаться. Все соки из деревни веками тянули и вытянули.
– Кто это тянул? – возмутился Павлик.
– Все тянули, Пашенька, все. А больше всего наша родная советская власть. Я не против нее. У меня отец большой начальник, а он хороший человек, но я за справедливость. Потому что всё, что у нас, Паша, построено, все заводы и фабрики, все машины, все ракеты, все самолеты, корабли, подводные лодки и плотины, все наши бомбы, и наш космос, и наш Гагарин, и Королев, и Курчатов, – посмотрела она мельком на Павлика, но у него и прыщичек на лице не колыхнулся, – всё за счет деревни. И все войны, которые мы вели и выиграли, – это ведь они, Пашечка, победили. Только никто им этого не говорил, и победу у них украли. А потому и не говорили, чтобы они не роптали. Ты не перебивай меня, пожалуйста, а послушай лучше. После войны в городах бедно жили, но всяко на карточки что-то давали. А им – ничего. У них дети росли и не знали, что такое хлеб. А ты говоришь, воруют.
«И эта тоже воровство оправдывает», – подумал Павлик отстраненно, но Люда его мысли прочла.
– Да они если всё себе возьмут, что в совхозах и колхозах есть, то тысячной, мильонной доли не будет того, как их грабили! – всплеснула она руками. – А ты говоришь, деревня кулацкая. Это государство у нас кулацкое. И то, что мы здесь работаем вроде как вместо них, то ведь это, считай, мы тоже долги перед ними выплачиваем. А что шуточки шутим про картофельное рабство, так они ведь в самом настоящем рабстве еще вчера были: им паспорта, Павлик, не давали, они никуда не могли из своей деревни уехать. А сейчас? Уехать могут, а что их в городе ждет? И то, что мальчишки здешние нехорошо себя ведут, – так ведь перед ними закрыто в жизни всё. На словах они народ, трудовое крестьянство, а на деле поступить в университет колхозный парень, если он только не Ломоносов, может? Да и Ломоносов сегодня никуда не поступит. А если вдруг и поступит, то ему Сущ на лекции станет рассказывать: нет-де такого класса – крестьянство. А ведь они, Пашенька, сердце России. Их не будет – ничего не будет. И все наши города, все достижения прахом пойдут, если мы их не сбережем, потому что здесь оно, русское, – показала она рукой вокруг. – Не в городах, не в университетах, а здесь. Они ведь непростые, Паша. И так просто никого не примут. А если ты с подходом к ним, знаешь, как у нас на кафедре учат: вы их сразу не спрашивайте, девочки, про песни, про обычаи, а про хозяйство расспросите, про детей, про худобу, – то еще хуже будет. Господи, глупости какие! Они неужто фальши не почувствуют? Их нельзя обманывать, Паша. К ним только с чистым сердцем можно прийти и прямо сказать, что тебе нужно.