Маленькие, светлые и жесткие глаза Родиона Мефодиевича и сейчас, в эти последние минуты прощания, нисколько не изменили своего всегдашнего требовательного и как бы сурово-вопросительного выражения. Он не только прощался, но и осматривал команду корабля, не только еще раз вглядывался в людей, но и в последний раз проверял их, без слов, одним только взглядом требуя от всех — и от старослужащих, и от молодежи — оставаться и впредь такими, какими он знал их и какими любил. Впрочем, контр-адмирал Степанов никогда не подозревал, что то чувство, какое он испытывал к своему «личному составу», та гордость за своих матросов и постоянное беспокойство за них, то счастливое восхищение своими подчиненными и горечь от дурных поступков какого-либо мичмана, старшины или матроса — в общем, есть никакая не служба, а подлинная любовь…
Он шел вдоль строя и не чувствовал, что все те, кто давно его знал, сейчас без всякого труда подмечают в его взгляде особое, новое выражение — выражение горечи, то выражение, которое он обычно прятал и которое означало, что ему почти нестерпимо трудно; жесткость же в его глазах была чем-то обязательным, привычным, форменным — вроде идеально чистого подворотничка или парадного мундира, перчаток, кортика, которые никогда не являлись сутью Родиона Мефодиевича, а лишь некоторыми признаками его внешности.
Замечая бледность своего комдива, видя, как подрагивает его рука возле козырька, матросы и старшины «Светлого» еще более подтягивались в положении «смирно», совершенно замирали и переставали дышать, стараясь хоть этим особо обозначить, как все они понимают значение происходящего. У некоторых старослужащих на глазах дрожали непролившиеся слезы, это было стыдно им — военным морякам, так недавно отвоевавшим, но они ничего не могли с собой поделать, а Родион Мефодиевич боялся встречаться с ними взглядом, потому что ненавидел, по его выражению, всякую «сопливость», но совершенно не был уверен в том, что удержится на должной высоте до конца сам.
Особенно трудно пришлось контр-адмиралу с главстаршиной Гавриленковым. Еще по второму году войны молодой матрос Гавриленков был списан в штрафной батальон. Там моряк, как положено было выражаться, «кровью искупил свою вину», и Степанову удалось, несмотря на противодействие некоторых особо бдительных товарищей, вернуть ловкого и разворотливого электрика на «Светлый», ставший к тому времени гвардейским. Краснофлотцы-гвардейцы поначалу косо поглядывали на бывшего штрафника, явившегося, как им казалось, на готовенькое. Сам же Гавриленков, достаточно измученный всеми теми несправедливостями, которые обрушились на его молодецкую голову, тоже не отличался особой терпимостью, скромностью или молчаливостью. На одно слово он отвечал дюжиной, и быть бы с ним еще беде, да еще и окончательной, если бы не вмешательство Степанова. После длительной беседы в салоне Родиона Мефодиевича Гавриленков круто и насовсем переменился. Во время этого разговора он неожиданно для себя услышал, что комдиву известно про него все, узнал, что, когда с Гавриленковым случилось первое несчастье, комдив сам имел крупные неприятности, и понял также, что, кроме всего прочего, при возвращении Гавриленкова Степанов сам за него поручился своим добрым именем. Крутая беседа в салоне привела к тому, что Гавриленков перестал чувствовать себя обиженным на весь человеческий род, отлично довоевал войну и остался на сверхсрочной.