— Глупая, иди в траву… — Оглянулся на меня: — Пойдем?
— Пойдем, — кивнул я.
Мы не стали возвращаться прежней дорогой. Прошли немного на север, до обрыва, и по крутой тропинке среди скал спустились к морю.
Под скалами тянулся пустой и узкий пляж. Мелкий галечник вперемешку с песком.
Вода еле плескалась.
Солнце висело уже у горизонта — сплюснутое, оранжевое. От него по перламутровой поверхности моря размоталась медная чешуйчатая полоса.
Петька взял в руки сандалии и пошел в воду. Все дальше, дальше, пока она не коснулась краев куртки. У меня вдруг появилась испуганная, страшновато-сказочная мысль: вдруг он сейчас уйдет от меня по дрожащей световой дорожке! В свое время, в свой Старотополь!..
Я еле удержался, чтобы не окликнуть Петьку.
Он, конечно, по солнечной дорожке не пошел, а двинулся вдоль берега, бултыхая ногами.
Чтобы стряхнуть с себя нелепый испуг, я сказал недовольно:
— Холодная уже вода-то. Хочешь вернуть себе свой столетний тонзиллит?
— Не-а, ни капельки не холодная… — И опять весело бултыхнул ногами.
Я вдруг снова как бы подключился к Петькиным нервам. Ощутил, что вода в самом деле теплая, ласковая и успокоительно пощипывает растворенным йодом свежие царапины. И кожу щекотят вырывающиеся со дна струйки пузырьков — там, где под ступни попадают грудки увядших донных водорослей. А солнце последними лучами осторожно и пушисто трогает затылок…
Через полмили мы дошагали до эскалатора и поднялись к старинной ротонде, что стоит в начале Кипарисного проезда. Я поймал у края тротуара такси-кабриолет…
Дома Петька сказал:
— Давай послушаем пластинку.
Мы заперлись в моей комнате, чтобы Карина не надоедала напоминаниями про ужин, и открыли патефон.
Кстати, он выглядел как новенький: темно-красный, блестящий, с хорошо различимой маркой Молотовского завода на внутренней стороне крышки, с ярко-вишневым сукном на круге.
Петька очень осторожно положил пластинку на сукно, чуть дыша, опустил иглу на бегущий выпуклый край…
Звук оказался на удивление чистым. Ясный тенор запел:
Это Владимир Дубровский прощался с портретом матери, перед тем как сжечь родной дом и уйти в разбойники. Звучал голос артиста, который жил полтора столетия назад. И сыновней печалью своей этот голос мне напомнил «Песню Джима»…
А Кыс сидел рядом с патефоном — очень смирный — и даже ни разу не потянулся лапой к мембране. Тоже понимал что-то…
После ужина Петька приткнулся ко мне на диване и шепотом попросил:
— Расскажи, как вы жили с мамой. Ну… потом…
Потом — это когда его мамы уже не было… У меня аж в горле зацарапало. А Петька объяснил совсем еле слышно:
— Я буду представлять, будто я… тоже с ней…
И допоздна рассказывал я Петьке про наш с мамой переезд в Византийск, про нашу жизнь и всякие случаи (старался больше про забавные). И как мама волновалась, когда я сдавал всякие экзамены, и как переживала мои любовные неудачи, и как приезжала в дальний степной гарнизон, где я два года тянул лямку солдата-ракетчика…
Наконец Петьку сморило, и я отнес его в постель.
Сам я засиделся до ночи, пытаясь вспомнить графики и формулы несостоявшейся в былое время программы по анализу многовариантности. Ночевать лег в своей комнате.