— Он часто убегает.
Мне некстати пришло в голову пошутить:
— Наверно, ему не нравится Кевин.
— Не начинай, Маркус, — жестко отрезала она.
— Не надо так, Алекс…
— Как — так?
— Ты прекрасно знаешь, о чем я.
Она резко затормозила посреди дороги и посмотрела мне прямо в глаза:
— Почему ты так со мной поступил, Маркус?
Я с трудом выдержал ее взгляд.
— Ты меня бросил!
— Прости. У меня были причины.
— Причины? Не было у тебя никаких причин все угрохать!
— Александра, но они… Они умерли!
— И что? Я, что ли, виновата?
— Нет, — ответил я. — Прости. Прости за все.
Повисло гнетущее молчание. После я лишь подсказывал ей дорогу к дому. Когда мы приехали, она сказала:
— Спасибо за Дюка.
— Я бы с радостью повидал тебя снова.
— По-моему, лучше оставить все как есть. Не приходи больше, Маркус.
— К Кевину?
— В мою жизнь. Не приходи больше в мою жизнь, пожалуйста.
Она уехала.
Домой не хотелось совсем. Ключи от моей машины лежали в кармане, и я решил прокатиться. Свернул на Майами, недолго думая, проехал город насквозь, к тихому району Коконат-Гроув, и припарковался у дядиного дома. Погода стояла теплая, я вышел из машины и, прислонившись к капоту, долго смотрел на дом. Мне казалось, что дядя здесь, что я ощущаю его присутствие. Мне хотелось увидеть его снова, а для этого был лишь один способ. Написать о нем.
Сол Гольдман был братом моего отца. До Драмы, до событий, о которых я собираюсь вам рассказать, он был, по словам моих дедушки и бабушки, «очень большой человек». Возглавлял одно из крупнейших адвокатских бюро в Балтиморе и благодаря своему опыту вел самые громкие дела по всему Мэриленду. Дело Доминика Пернелла — это он. Дело «Город Балтимор против Морриса» — тоже он. Дело о незаконных сделках «Санридж» — тоже он. В Балтиморе его знали все. О нем писали в газетах, его показывали по телевизору, и я помню, какое впечатление на меня это в свое время производило. Женился он на своей юношеской любви, на той, что стала для меня тетей Анитой, самой красивой женщиной и самой ласковой матерью, на мой тогдашний детский взгляд. Она была ведущим врачом-онкологом в знаменитой местной клинике, госпитале Джона Хопкинса. С их чудесным сыном Гиллелем, добрым и необычайно умным мальчиком, почти моим ровесником, мы относились друг к другу как братья.
С ними я провел лучшие дни своей юности, и еще долго при одном упоминании их имени преисполнялся живейшей гордости и счастья. Тогда они казались мне лучше всех семей, лучше всех людей, каких я только встречал: самые счастливые, самые удачливые, самые целеустремленные, самые уважаемые. Долгие годы жизнь подтверждала мою правоту. Они были другой породы. Меня завораживала легкость, с какой они шли по жизни, ослепляло их сияние, покорял их достаток. Я восхищался их манерой держаться, их вещами, их положением в обществе. Их громадным домом, их шикарными машинами, их летней виллой в Хэмптонах,[1] их квартирой в Майами, тем, что каждый год в марте они ездят кататься на лыжах в Уистлер, в Британскую Колумбию. Их простотой, их счастьем. Их радушным отношением ко мне. Их великолепным превосходством, за которое их нельзя было не любить. Они не внушали зависти — несравненным не завидуют. Любимчики богов. Я долго верил, что с ними никогда ничего не случится. Я долго верил, что они будут жить вечно.