Расчеты показывали, что стоимость жизни в Норильске едва ли не полностью съедает все северные надбавки. Но мало кто над этим задумывался. Во все времена было важно не то, как человек живет, а то, как он оценивает свою жизнь. При всей своей иллюзорности северные зарплаты создавали ощущение устойчивости жизни, уверенности в будущем. Возвращение на родину, гревшее сердце в первые, самые трудные зимы, из конкретной цели постепенно превращалось в мечту, отодвигалось, как линия горизонта. Подрастали дети, обзаводились семьями, рожали своих детей, селились в кооперативах, построенных на материке родителями. А те так и оставались на шестьдесят девятой параллели, пока подорванное севером здоровье или онкологические заболевания, частые в загазованном, плотно окруженном металлургическими заводами городе не сводили их в вечную мерзлоту, вскрытую клыками мощных американских «катерпиллеров».
Такая участь ждала и родителей Тимура, если бы не злосчастный день рождения, изломавший их жизнь, как всегда каток государственной идеологии плющит судьбы людей, оказавшихся на его пути.
В паспорте Тимура в графе «национальность» стояло «осетин», но в Норильске он никогда не задумывался, что это значит и значит ли что вообще. Имели значение успехи в спорте, умение постоять за себя, меньше — успехи в учебе, а русский ты, еврей или осетин — никого это не интересовало. Осетинских семей в Норильске было немного, они поддерживали родственные отношения, на праздники собирались вместе, говорили только по-осетински и того же требовали от детей, норовивших перейти на привычный им русский. На праздничном столе обязательно было три пирога с сыром, по старшинству произносились тосты. Первый — в честь Большого Бога, Стыр Хуцау, второй — в честь Уастыржи, Святого Георгия, покровителя осетин. Пили двадцатиградусную кукурузную самогонку, которую привозили из отпуска в резиновых грелках и приберегали для таких случаев. Как говорили, эта самогонка когда-то так понравилась всесоюзному старосте Михаилу Ивановичу Калинину, посетившему Северную Осетию, что в двадцатые годы, когда действовал «сухой закон», он настоял, чтобы для осетин сделали исключение.
На этих праздничных застольях Тимур всегда чувствовал себя неловко, скованно, как нерелигиозный человек на церковных богослужениях. Он совершенно искренне не понимал, почему с такой заинтересованностью, как о чем-то личном, взрослые говорят о скифах и древних аланах, от которых пошли и осетины, и русские, о том, что Сталин наполовину был осетином и видел в Северной Осетии единственную опору советской власти на Кавказе. Во время войны, когда немцы рвались к бакинской нефти, он даже вроде бы позвонил первому секретарю обкома и попросил по-осетински: «Держи крепость, на вас вся надежда». Попросил, а не приказал. И немцев остановили.
Уважительное отношение к Сталину казалось Тимуру особенно странным. Их школьных уроков истории он знал: культ личности, ГУЛАГ, одним из страшных центров которого был Норильск, депортация кавказских народов — тех же ингушей, с которыми осетины издавна жили бок о бок. Однажды он осторожно напомнил об этом отцу. Тот коротко ответил: «Они предатели». Тимур удивился: «Все?» «Все!» Больше отец не сказал ничего. У Тимура так и вертелось на языке: «А дружба народов?» Но он промолчал. Отец не любил пустых разговоров, а «дружба народов», как и другие лозунги вроде «Слава КПСС» и «Народ и партия едины», давно уже воспринимались всеми как ничего не значащая словесная шелуха.