Унюхать врага, как звери охотника, люди не могут — с того и тянутся к единственному, что у каждого из нас неповторимо: а по чему еще судить, хотя бы и гадая и обманываясь? Другого и нет ничего. Пока там до дела дойдет.
Бритоголовый, гололицый человек надолго примагнитил северинский взгляд. В лице и вправду было что-то от перемалывающей силы жернового камня. Высокий еще и в счет бритости лоб не то чтобы надломлен усилием какой-то трудной мысли, но как бы выдает искание какого-то единственного звука, какого-то неведомого равновесия (тут он, должно быть, все же навязал вот этой голове свое представленье о ней как о таинственном и драгоценном аппарате). Крутые, выпуклые скулы, не то прямой, не то горбатый (в три четверти не видно) хрящеватый нос, широкий, тонкогубый рот, казалось неспособный улыбнуться, только двинуться в речи — смолоть. И именно такому взгляду присущи были эти лоб, и рот, и скулы: глаза большие, светлые, прорезанные в форме просяного зерна и никакие не пронизывающие — скорее отрешенные, обращенные внутрь, смотрящие куда-то мимо объектива, сквозь тебя, а если и ломающие встречный взгляд, то будто и сами того не желая и умея смотреть на людей только так.
А ведь и вправду будто бы двоится — при всей законченности, цельности, неизменимости вот этого лица. Спустя полминуты поочередного разглядывания Сергею помстилось, что с двух фотографий глядят два разных человека.
Один, при первом ордене республики, был пойман в минуту какого-то освободительного равновесия, согласия с собой самим — и выражение лица имел такое, словно весь этот переразгромленный мир его совершенно устраивал, словно его-то, Леденева, и предназначили, призвали перетворить все мироздание, и он-то и знает, как надо.
Другой же, без ордена, был словно придавлен какой-то невидимой тяжестью, смотрел, как из земли, которой его завалили по шею, из себя самого, как из плена, широкоплечей и широкогрудой молодой тюрьмы — не то чтобы затравленно, но с какой-то неясной тоской, не то приготовляясь, не то уже оставив все попытки подняться из кресла, пересилиться, вырваться вот из этого френча и этого предназначения, из судьбы, из того Леденева, каким его знает весь Дон, вся разделенная войной Россия и которым он сам себя сделал.
«Да ведь тут он в победе, а тут в поражении, — поспешил объяснить себе это двоенье Сергей. — Верно, после ранения. Смотри, как держит руку, — чужая, что протез. И обмяк, будто в теле ни одной целой кости. Но уже пересилился, встал и опять за собой тащит фронт… А почему на этой фотографии, позднейшей, нету ордена Красного Знамени?..»
Встряхнулся оттого, что в горницу вошел сутуловатый, долговязый человек, почти такой же молодой, как Северин, и удивительно белявый, чуть не альбинос, с длинным, голым, лобастым лицом, в котором было что-то фанатически упорствующее, староверчески строгое, обшарил их с Аболиным голубоватыми, как будто травленными чем-то до бесцветности глазами, остановился на Сергее с мрачным оживлением, с каким провинциальный начинающий поэт глядит на столь же юного собрата, сидящего в очереди к знаменитому, принеся на оценку стихи.