— Что ты городишь, Трифон, подумай,— сказала Анка.— Бессердечный ты...
— Нет, уважаемая супруга Анка, я сердечный. Чересчур! Нужны мне эти деревья, скажи? Растут и пускай растут, они не помеха мне. Но уж если я взялся работать — не трожь. Тайга вздрогнет, если я за нее возьмусь!..
Подошел Петр.
— Оденься, если тебя просят,— сказал он.— Анка нервничает.
— Она по всякому случаю нервничает. Завернули бы меня в пеленки, как младенца, была бы рада.
— Оденься,— повторил Петр.
— Жарко же, черт возьми! — Трифон нехотя надел на себя полушубок и шапку, негромко и как будто с сожалением сказал мне: — Никогда не думал, что придется мне в жизни валить лес, а, Алеша? А ты?
— Я тоже не думал.
Трифон басисто засмеялся.
— Ты, конечно, мечтал о райском гнездышке под крышей генеральского дома, да? С Женечкой, да? А вместо генеральской крыши — белый снежок на вершинах сосен да пихт, вместо звуков магнитофона — медвежий рев.
— Болтун ты, Трифон,— сказал я без злобы.— Мелешь чепуху, и всегда не к месту. Если бы я мечтал о том доме, разве был бы здесь, с тобой?
— Твоя взяла, Алеша... Это я так, сдуру. Успокоиться охота, а успокоения нет. Отчего?
— Жалеешь, что уехал?
— Жалею. Я ведь, Алеша, по-настоящему-то и не жил никогда. В деревне спал на полу, на соломе, честное слово. В ФЗО — на железной койке, двенадцать человек в комнате. В Москве... Ты знаешь наш барак. Вот и все. Думал, получу комнату, станем жить с Анкой в самой столице — молодые, работящие. Мебелью обзавелись бы, телевизором, ванная под боком... А вместо этого — дичь, холод... Я не жалуюсь, Алеша, нет. Просто обидно.
— Я тебя понимаю, Трифон,— сказал я.— Когда тепло, светло, уютно — лучше, намного лучше... А знаешь, кто с нами едет? Сын профессора Вершинина, сын композитора Ларина, сын ответственного работника Володя Петров. Много их. Добровольцы, как и мы. И дома у них всего вдоволь. Наверняка больше того, о чем ты мечтал, во много раз. А поехали...
Трифон озадаченно крякнул.
— Н-да... Бывает и так... Что ж, за дело? — Подойдя к стволу, он все-таки сбросил с себя и полушубок и шапку, чтобы начать пилить...
В лесу сгущались сумерки. Свет сквозь вершины деревьев пробивался слабее, снег внизу тускнел, по нему пошли клубиться синие, мохнатые тени. Мороз, крепчая, брел по целине наугад, пересчитывал стволы, и они отзывались гулким треском, передавая этот звук, как эстафету.
Петр остановил колонну на обед и ночлег. Бульдозеристы разгребли от снега площадку, и на ней мы разложили четыре большущих костра. Наломали еловых лап, чтобы можно было сидеть, а если нужно, и лежать. Сушняк запылал жарко и радостно, пламя тянулось ввысь длинными извивающимися спиралями. Деревья, что стояли поблизости, сразу же подступили к кострам, а те, что были за ними, ушли еще дальше во тьму.
Женщины разогревали на огне приготовленный еще в городе обед. Петр распорядился выдать каждому по чарке водки — «по-фронтовому». Началось, быть может, самое интересное и веселое «застолье», какое мы когда-либо проводили.
Еще утром я заметил среди женщин одну девчушку. На ней ладно сидела шубейка деревенского покроя, опушенная по краям мехом, ватные стеганые штаны были заправлены в белые валенки с калошами, голова замотана белым шерстяным платком, в узенькую прорезь виднелись серые глаза, быстрые и смешливые. Двигалась она легко, непоседливо, точно перелетала с ветки на ветку, часто и, казалось, без причины смеялась, оттянув со рта платок. Она руководила погрузкой поварских принадлежностей и посуды и делала это строго и проворно, а помощник ее, неповоротливый увалень, хмурый, с тугими, пылавшими на морозе щеками, беспрекословно подчинялся ей.