Когда я покинул «десять в одном» и вернулся на проезд, небо было уже такого же сумеречного цвета, как и мои глаза.
Это был предпоследний вечер работы ярмарки, к тому же вечер пятницы, поэтому простаки задержались дольше, чем обычно, и ярмарку закрыли позже, чем накануне вечером. Было почти полпервого ночи, когда я убрал с силомера плюшевых медвежат и, сгибаясь под грузом монет, звеневших при каждом моем шаге, направился на луг, к трейлеру Райи.
Луна освещала облака, окрашивая их резные края чистейшим серебром. От этого ночное небо казалось украшенным кружевами.
Райя уже отпустила всех остальных своих подчиненных-кассиров и теперь дожидалась меня. Одета она была почти так же, как и накануне, — бледно-зеленые шорты, белая футболка, никаких украшений. Украшения были не нужны ей — ее красота и без всяких драгоценностей сияла ярче, чем бог весть сколько алмазных ожерелий.
Она была не в настроении беседовать — лишь отвечала на мои слова, да и то односложными фразами. Она приняла деньги, убрала их в шкаф и вручила мне половину дневной выручки. Я сунул деньги в карман джинсов.
Пока она производила эти механические действия, я пристально глядел на нее — и не потому, что она была красива, но потому, что не позабыл вчерашнего ночного видения возле самого трейлера, когда призрачная Райа, вся в крови, с текущей изо рта струйкой крови, вдруг воплотилась в зыбкую действительность и тихо умоляла меня не дать ей умереть. Я надеялся, что присутствие настоящей Райи подстегнет мое ясновидение и я получу новые, более ясные предупреждения, благодаря которым смогу предостеречь ее от конкретной опасности. Но все, что я почувствовал, вновь оказавшись рядом с ней, — возобновленное ощущение ее скрытой глубокой печали и половое возбуждение.
После того как мне заплатили, у меня больше не было повода ошиваться тут. Я пожелал ей доброй ночи и направился к выходу.
— Завтра будет тяжелый день, — сказала она, не успел я сделать и двух шагов.
Обернувшись, я посмотрел на нее:
— Как обычно в субботу.
— А вечер будет грустный — мы сворачиваемся.
И в воскресенье начнем обустраиваться в Йонтсдауне — но об этом мне не хотелось думать.
Она продолжала:
— В субботу всегда нужно переделать столько дел, что по пятницам я почти не могу заснуть.
Я заподозрил, что она, как и я, не может заснуть почти каждую ночь и что, когда ей это удается, она то и дело беспокойно просыпается.
Я неловко ответил:
— Я знаю, что ты имеешь в виду.
— Прогулки мне помогают, — сказала она. — Иногда в пятницу ночью я выхожу на аллею и гуляю в темноте по всем дорожкам — избавляюсь от излишней энергии и получаю... такой, знаешь, прилив спокойствия. Ярмарка такая мирная, когда она закрыта, когда нет посетителей и огни погашены. А еще лучше... когда мы выступаем в таких местах, как здесь, где ярмарочная площадь прямо в полях, тогда я отправляюсь гулять в луга или даже в ближайший лес, если там есть дорога или тропа и если луна светит.
Если не считать ее суровой лекции о том, как работать на силомере, это была самая длинная речь, которую мне довелось услышать от нее. Впервые она так близко подошла к попытке завязать со мной контакт, но ее голос был таким же безликим и деловым, как и в часы работы. На самом деле он был даже холоднее, чем прежде, — в нем сейчас не звучало бурлящее волнение предпринимателя, озабоченного тем, как бы сколотить капитал. Сейчас ее голос звучат ровно, безразлично, как будто всякая цель, смысл и интерес покинули ее после закрытия ярмарки и вернутся обратно не раньше чем завтра утром, когда ярмарка откроется. Действительно, голос был такой ровный, такой бесцветный и усталый, что, не прибегни я к своему шестому чувству, я навряд ли догадался бы, что в этот момент она тянется ко мне в жажде человеческого общения. Я понимал, что она старается держаться непринужденно, даже по-дружески, но это ей так просто не дается.