Кончила — и тишина темная.
Никто не сказал ни слова.
Задумались…
И еще страшней бред Фенички:
— На край света… Любви недостоин… дворец роскошный… В золотой парче… лилии на воде… Не богатство ищу… Никодим — непреклонная… Ника! Ника… Николай… монах с кудрями… В последний раз — Коля. Поцелуй — в последний! Целовать в саду дивном… соловьи, цветы пышные… Рыцарь мой. Никого нет… и все, все!
Наутро синева в глазах засветилась.
После обхода врач, с пушистой бородой, в пенсне, успокаивая себя, сказал вслух:
— Все хорошо, — был кризис, теперь жить будет.
Вместе с вином по глотку впивала силы — перерождалася.
В приемную вечером за племянницей с пьяными вишнями в коробке бархатной и под платочком шелковым — перстенек с рубином…
Через Васильевский мимо Исаакия по Невскому на бесшумном форде с веселой песенкой рожка шоферского на Михайловскую.
И лукаво, как женщина:
— Дядя, Кирюша — жениху отказать решила, сам только, при вас — хорошо?! Помогать будете?..
— Расцелую, тебя, моя умница. Проси чего хочешь?
— Есть хочу.
За фруктами после ужина оживившаяся:
— Теперь я ненавижу его, за все, за все ненавижу. Мне кажется, что я сама другая стала после этого… А жить буду — хочу жить.
Не договорив, поежилась — ощутила боль пережитую, вспомнила и, качнув головой вверх, точно решила что, весело и с расстановкою:
— А я, дя-дя Кирюша, на курсы по-е-ду… И знаете зачем?.. Жениха найду интересного. А главное — жить буду.
— Теперь ты свободная, твоя воля.
И опять с курьерским — на старую половину к матери, только не под занавески кисейные с цветочками, а под драпри тяжелое в новую комнату с электричеством, поближе к новой половине, на английский манер дядюшки, и не сидеть взаперти монашеской — фантазерской; а звенеть смехом с подругами подле кабинета Кирилла Кириллыча.
IX
На запасных путях на товарной станции, от вокзала за версту с площадки слезли вагона товарного и в темноту между фонарями зажженными стрелок в подрясниках, с котомками, как у странников, пошли к городу.
В чайную, где люд перехожий греется.
Афонька вкрадчиво:
— Уж ты, Николай, свои трать.
Пальцами не показывали, а с удивлением поглядывали гости редкие.
Николай озирался, под столом котомку ногой все время щупал. По сторонам глядел, прислушивался.
В семь часов от гудка повалили трепальщики — галдеж подняли: — Ну-ка мне, человек, чайку, дракинским, — слышь парочку. Начатый разговор кончали…
— Дела!..
— Привез рыжего, не поймешь ничего, пальцами только тыкает. Смеху с ним.
— А сам укатил опять? За племянницей, значит!.. В Питер?
— Кучер мне сказывал, земляк мой, — велел говорить, ето он жеребца к беговым подать, а самому — на станцию. Да… Ну, хорошо… Ждал я, говорит, ждал — подлетает с барышней. Выскочил, вожжи бросил, ссадил Феклу Тимофеевну (как перышко на руках поднял), на землю поставил. Носильщики ето ему шапки долой, — на чай дает хорошо, и на ходу из кармана сотенную и — два, второй, в Питер. Мне ето антиресно, чего дальше будет. Укатили — увез барышню. Потом говорит, сказывала мне одна женщина, — сестрица-то его, благодетельствует, по старинке, — так ето Евдокия Яковлевна и сказывала, как отвозил я ее в шарабанчике в монастырь девичий, — спрашиваю, говорит, куда ж это барышня-то, Фекла Тимофеевна, с дядюшкой укатила, зачем же в Питер-то, и сказала она мне по секрету — лечиться будто, операцию делать — пиндицит резать, с лета ещё привезла, как в монастыре гостила с мамашей, да с Галкиной, с купчихою. А он и спроси, — какой же это такой пиндицит,