Всегда завидовала таланту: началось это с детства. Приходил в гости к старшей сестре гимназист — читал ей стихи, флиртовал, читал наизусть. Чтение повергало меня в трепет. Гимназист вращал глазами, взвизгивал, рычал тигром, топал ногами, рвал на себе волосы, ломая руки. Стихи назывались «Белое покрывало». Кончалось чтение словами: «…так могла солгать лишь мать». Гимназист зарыдал, я была в экстазе.
Народ у нас самый даровитый, добрый и совестливый. Но практически как-то складывается так, что постоянно, процентов на восемьдесят, нас окружают идиоты, мошенники и жуткие дамы без собачек.
Профессию я не выбирала — она во мне таилась.
Если бы я вела дневник, я бы каждый день записывала одну фразу: «Какая смертная тоска…»
Актрисой себя почувствовала в пятилетнем возрасте. Умер маленький братик, я жалела его, день плакала. И все-таки отодвинула занавеску на зеркале — посмотреть, какая я в слезах.
Испытывала непреодолимое желание повторять все, что делает дворник. Вертела козью ножку и произносила слова, значение которых поняла только взрослой.
Я счастлива, что жила в «эпоху Станиславского», ушедшую вместе с ним. Сейчас театр — пародия на театр. Самое главное для меня ансамбль, а его след простыл. Мне с партнерами мука мученическая, а бросить не в силах — проклятущий театр.
Белую лисицу, ставшую грязной, я самостоятельно выкрасила чернилами. Высушив, решила украсить ею туалет, набросив лису на шею. Платье на мне было розовое, с претензией на элегантность. Когда я начала кокетливо беседовать с партнером в комедии «Глухонемой», он, увидев черную шею, чуть не потерял сознание. Лисица на мне непрестанно линяла. Публика веселилась при виде моей черной шеи, а с премьершей[2] театра, сидевшей в ложе, бывшим моим педагогом, случилось нечто вроде истерики… И это был второй повод для меня уйти со сцены.
В жизни я любила только двоих. Первым был Качалов. Второго не помню.
Много я получала приглашений на свидания. Первое, в ранней молодости, было неудачным. Гимназист поразил меня фуражкой, где над козырьком был великолепный герб гимназии, а тулья по бокам была опущена и лежала на ушах. Это великолепие сводило меня с ума.
Когда мне позже пришлось выбирать псевдоним, я решила взять фамилию чеховской героини. У нас есть с ней что-то общее, далеко не всё, совсем не всё.
Великий Станиславский попутал все в театральном искусстве. Сам играл не по системе, а что сердце подскажет.
Немирович предложил мне работать во МХАТе.
— Вы можете подумать, дорогая. Я понимаю, приглашение в наш театр способно изменить всю жизнь актрисы, — сказал он.
— Что тут думать, — выпалила я. — Я согласна, конечно. Согласна!
И, прощаясь, когда Немирович поцеловал мне руку, проникновенно произнесла:
— Спасибо, спасибо вам, Василий Петрович! Этого дня, Василий Петрович, я никогда не забуду!
А наутро секретарь Немировича мне сообщила:
— Приказ о вашем зачислении в труппу Художественного театра Владимир Иванович отложил.
Отложил, увы, навсегда.
— Фаина, объясни, почему ты назвала Владимира Ивановича Василием Петровичем, — удивился Качалов, когда я поделилась с ним своим горем. — Ну, Василием — это я могу понять: ты в это время думала обо мне, как мы вместе выйдем в «Вишневом саде». Но откуда взялся Петрович? Еще один роман?!