Круг развития литературы замкнулся. В наши дни уже не читают натуралистов — читают символистов, а символистский взгляд на человека — метафизический, в противоположность журналистскому или статистическому. Но это символизм первобытных страхов. С его точки зрения истинную метафизическую природу человека представляет порочность, а добродетель — всего-навсего случайность, исключение или иллюзия; следовательно, чудовище будет верным отображением человеческой сущности, а герой не будет.
В романтическом искусстве герой — не среднестатистическая единица, а абстракция лучшего и высшего, что есть в человеке, потенциал, имеющийся у всех и достижимый — в той или иной степени — для каждого в зависимости от индивидуального выбора. Точно так же и по тем же причинам, только исходя из противоположных метафизических предпосылок, нынешние писатели изображают чудовище не как среднестатистическую единицу, а как абстракцию худших и самых низменных человеческих черт, потенциал, который, по их мнению, присущ всем, но не как возможность, а как скрытая реальность. Романтики рисовали героев «более героями, чем в жизни». Сейчас чудовища предстают «более чудовищами, чем в жизни» — или, скорее, человек — «менее человеком, чем в жизни».
Если человек придерживается рационалистической философии, в том числе убежден, что обладает свободой воли, образ героя ведет и вдохновляет его. Когда же философия — иррационалистическая и человек считает себя беспомощным автоматом, образы чудовищ служат его самоуспокоению; фактически он говорит себе: «Я все-таки не так плох».
Глубокая заинтересованность в том, чтобы представить человека отвратительным чудовищем, отнюдь не бескорыстна. В философском смысле это надежда и заявка на моральную вседозволенность.
Теперь рассмотрим любопытный парадокс. Интеллектуалы от социологии и эстетики в наши дни отстаивают коллективизм, включая принцип подчинения всех ценностей и самой жизни отдельн ого человека диктату «массы», и представление об искусстве как о голосе «народа». И те же самые люди упорно отвергают все ценности популярной культуры. Они злобно нападают на средства массовой информации, на так называемых «коммерческих» продюсеров или издателей, которым посчастливилось привлечь большую аудиторию и угодить публике. Они требуют от правительства субсидий на творческие проекты, которые «масса» не ценит и не желает поддержать по собственной инициативе. Всякое финансово успешное, то есть популярное произведение искусства они автоматически воспринимают как никуда не годное, а неудачное — если оно еще и невразумительно — как великое. Им представляется, что если что-то можно понять, то это вульгарно и примитивно; цивилизованность, изощренность и глубина присущи только языковой невнятице, хаотическим мазкам краски и шуму ненастроенного радиоприемника.
Популярность или непопулярность произведения, его успех или провал у массовой публики — разумеется, не мера эстетического совершенства. Никакую ценность — ни эстетическую, ни философскую, ни моральную — нельзя определить путем прямого подсчета; пятьдесят миллионов французов могут все как один ошибаться. Но если неотесанного «филистера», измеряющего эстетические достоинства уровнем финансового