— Один даже спросил, бастуют ли парижские рабочие и стреляют ли в немцев на парижских улицах.
Брюне продолжает молчать. Шале наклоняется к нему и тихо спрашивает:
— Это ты им вложил в голову такие мысли?
— Но не в такой форме, — говорит Брюне.
— В такой или в другой, но это ты? Брюне зажигает трубку. Что-то происходит.
— Да, — признает он. — Это я.
Оба умолкают. Брюне курит, Шале размышляет. Унылый желтый свет проникает через окно: определенно будет дождь. Брюне смотрит на часы и думает: «Только половина девятого». Вдруг он встает.
— Мне нужно тебе кое-что объяснить, — говорит он. — Они тебе говорили о нашей организации?
— В двух словах, — рассеянно отвечает Шале. — Это ты ее создал?
— Да.
— По собственной инициативе?
Брюне пожимает плечами и начинает расхаживать взад-вперед.
— Естественно, — говорит он. — У меня-то не было контактов с товарищами.
Он продолжает ходить, взгляд Шале перемещается вслед за ним.
— Нужно представить себе создавшуюся странную ситуацию, — продолжает Брюне. — Парни были на нуле, нацисты и попы делали из них, что хотели. Ты знаешь, что здесь есть даже активисты францистской партии, официально признанной и опекаемой нацистами? Вот я и использовал крайние средства.
— Какие именно? — интересуется Шале.
— Было четыре основных фактора, — отвечает Брюне. — Голод, депортация в Германию, принудительные работы и националистические настроения. Всем этим я и воспользовался.
— Всем? — переспрашивает Шале.
— Да, всем. Существовала смертельная опасность, и я не имел права на чрезмерную щепетильность. Впрочем, — добавляет он, — моя задача была строго определена обстановкой: мне оставалось только использовать их недовольство.
— На какой основе?
Брюне прикасается рукой к перегородке, потом резко поворачивается и идет к противоположной перегородке.
— Я им дал идеологическую платформу, — говорит он. — Только необходимый минимум, самые азы: власть принадлежит народу, Петэн ее узурпирует, его правительство не имело права подписывать перемирие. Война не закончена, СССР рано или поздно вступит в войну; все пленные должны считать себя бойцами.
Он резко умолкает. Шале спрашивает:
— Так вот чем ты был занят?
— Да, — признает Брюне. Шале грустно качает головой:
— Так я и думал.
Он смотрит на Брюне и откровенно улыбается:
— Бывают моменты, когда можно сдохнуть, если не пытаешься сделать хоть что-то. Так ведь? Неважно что. А поскольку у тебя не было контактов, ты работал в потемках.
— Пусть так, — говорит Брюне, — не утруждай себя дальнейшими упреками.
Голос его суров; сам толком не понимая, обращается ли он к Шале или к партии, он спрашивает:
— В чем ты можешь меня упрекнуть, если взять последние два месяца?
Голос партии становится более суровым:
— Все надо начинать сызнова, старина. Ты оказался полностью на обочине.
Брюне молчит. Шале наклоняется и растерянно щупает печку.
— Она погасла.
Брюне, в свою очередь, трогает печку.
— Да, верно. Погасла.
— А вы слушали в вашей дыре о голлизме?
Брюне думает: слышали не хуже тебя. Он собирается сказать: у нас есть радиоприемник. Но воздерживается.