– Очень хорошо, – сказал старпом. Ему совершенно все равно было: зимовать или пройти на восток.
Поднялся на мостик Григорий Арсеньевич, сказал, комкая, как все механики мира, в руках масляную ветошь:
– Поморы медведя зовут ошкуем. Ошкуй. Вот как они его зовут.
Механик улыбался. Он был доволен льдами, и огромным небом, и черной водой полыньи. Он дышал полной грудью. Он уже перестал бояться того, что его ссадят с корабля. И дизель работал пока прилично.
– Это «Мерихов» дымит? – спросил механик про ледокол.
– Да, – сказал Вольнов.
– А я с Леонидом Петровичем плавал вместе, – сказал механик. – С капитаном Мериховым. Он за революционную деятельность в Англии в тюрьме сидел. В самом Тауэре. А потом, когда на «Сталинграде» в одну навигацию Севморпутем прошел, так его англичане в свое географическое общество почетным членом приняли. Вот он приехал туда диплом принимать. Его спрашивают: «Вы где так хорошо по-английски выучились говорить?» А он: «Я, говорит, в Лондоне пять лет прожил…» – «Это где же?» – «А, говорит, в тюрьме». И вот теперь мы с ним опять вместе плывем… Странно как-то. Водку раньше вместе пили, а теперь Леонид Петрович с трубой во льдах проходит…
– А по вам никакой пароход не назовут, – сказал старпом. – Маленькая вы, механик, птица. Помрете – и все. С концами.
Такта у старшего штурмана было на пятерых. Но механик не обиделся и даже не загрустил.
– Это ты прав, – сказал механик. – Не всем же по морям с трубой плавать.
– Что-то наш авианосец хуже руля слушать стал, – сказал Вольнов. – Что вы об этом думаете, Григорий Арсеньевич?
– А вы на лед кого-нибудь пошлите, и пускай по морде ему пару раз треснет, по скуле! Чего, мол, плохо вертишься? Он и исправится, – сказал механик с усмешкой. Он часто говорил про судно, механизмы, инструменты, как про живых.
Их голоса уже звучали глухо в густой серо-сиреневой мгле. Даже ближний сейнер растаял, растворился в ней. Опять настали сумерки. И чувство одиночества, отрезанности от мира невольно протискивалось в души.
Хлюпала – точно вздыхала – между льдин вода. Завыла на одном из сейнеров сирена. Тоскливым дальним гудком откликнулся ледокол, и сразу прогудел еще один длинный гудок.
– Два длинных, – сказал старпом. – Это: «Не следуйте за мной»?
– Куда уж тут следовать, – сказал механик. – На грунт если только.
– Наверное, и этот на разведку пошел, – сказал Вольнов. – У тебя, Григорий Арсеньевич, голова от дизельного чада не болит?
– В двадцать третьем году я кочегаром на старом углерудовозе плавал, – сказал механик. – Вот уж где голове плохо, так это в Красном море: на верхние решетки в кочегарке и вообще подняться невозможно…
Старик любил вспоминать прошлое. Только о Сашке спрашивал очень редко: курил Сашка или нет? Наколки сделал или нет?… Старик спрашивал о сыне только какие-то внешние штуки.
– Так я пойду, – сказал механик и ушел.
…Вольнов остался один. И обрадовался этому. Он уставал от непрерывного общения с людьми. На сейнере не было отдельной каюты даже для капитана. Вольнов думал сейчас о море, о том, за что любят его моряки и этот старик, который потащился на перегон, хотя уже здорово устал от жизни. Море всегда разное, и всегда свободное, и полно контрастов. Тесный мирок судна – и безграничный простор вокруг. Неизменный, как само время, ритм вахт – и застойные, длинные рассветы в тишине еще спящей воды. Далекие звезды в зеркалах секстана, послушно опускающиеся на четкий вечерний горизонт, – и оставшаяся давно за кормой сумятица городской жизни, ее заботы, тревоги, огорчения, отсюда, издалека, кажущиеся мелкими и глупыми. А по возвращении – необычная острота восприятия земли, ее запахов, красок, когда простой пучеглазый трамвай на городской улице вдруг радует и веселит до беспричинного смеха. И никогда нигде не бывают так четки и прозрачны воспоминания, как в море. Вот и сейчас он опять переступил порог той незнакомой комнаты. Поздняя ночь. Шебуршание счетчика, далекий роликовый накат трамвая, скрип досок тротуара под ногами ночного прохожего и шепот женщины: «Хорошо, что не бывает звезд в белые ночи, правда?»