Он приобнял ее за плечи и притянул к себе, чтобы ей было удобно склонить голову ему на грудь.
– Я ж воняю, – пробормотала Глаша.
– Ничего.
– Мы даже в Луге работали на первомуре, а эти как дикие. То ли больница, то ли музей хирургии, так и непонятно сразу.
– Отдыхай, Глашенька.
Федор вдохнул острый химический запах, исходящий от ее волос.
– Весь день у станка, так что если ты на что-то рассчитываешь, то извини.
– Да нет. Я и увидеть тебя сегодня не надеялся.
– Жутко выгляжу, правда?
– Правда.
К концу пути Глаша совсем обессилела.
– Я как пьяная, – вздохнула она, выходя из трамвая.
– Глаш, а больной-то хоть выжил?
– После такой операции это сразу нельзя сказать. Будем надеяться.
Открыв дверь квартиры, Глаша упала на диван. Федор немного постоял на пороге, но решился и вошел.
– Я сейчас в совершенно свинском виде, – Глаша закинула ноги на диванный валик и закрыла глаза, – посмотри на меня внимательно, убедись, что тебе это не надо, и уходи.
– Заварю тебе чай и уйду.
Федор прошел на кухню. Хирургическая чистота, аккуратная, но спартанская, почти мужская обстановка. На плите эмалированный красный чайник в белый горошек, единственное яркое пятно среди белого кафеля и пластиковых шкафов. Было интересно, как Глаша живет, но он постеснялся любопытствовать.
Чай нашелся на подоконнике в черной железной коробке с индийской танцовщицей, а заварник не попался на глаза, и Федор воспользовался кружкой.
Вернулся в комнату.
– Ну все, настаивается. Хочешь, поесть приготовлю тебе?
Глаша отрицательно покачала головой. Федор сел на краешек дивана. Глаша, не открывая глаз, похлопала его по коленке очень мужским жестом:
– Это безобразие, конечно, как я себя веду.
– Лежи, лежи. И я можно прилягу? Буквально на минутку, и сразу пойду.
Глаша засмеялась:
– Мне есть, что тебе ответить, но не люблю пошлятины.
– Не в этом смысле, – Федор осторожно лег рядом с ней, балансируя на самом краю, – просто побуду рядом. Не бойся меня.
– Хорошо.
– Даже в мыслях нет ничего такого.
– Вообще-то я чувствую, что есть.
– Извини, – Федор чуть отодвинулся и едва не свалился с дивана.
– Это ты прости. Возишься со мной, будто я пьяная или больная.
Федор погладил ее по голове. Глаша улыбнулась так ласково, что он вздрогнул.
– Я ведь плохой человек, Глаша, – тихо сказал Федор.
– Я тоже не идеал.
– Нет, я по-настоящему. Не «ах, я плохой, пожалейте меня», а реальная сволочь. Лгал, предавал, всякое такое.
Глаша помолчала. Федор сел, положил ее ноги себе на колени и стал осторожно гладить.
– Я сейчас пойду, – сказал он, – буквально через минуту.
– Хочешь, скажу что-нибудь возвышенное?
– Да не особо.
– Я так и думала. Сволочь и сволочь, что теперь поделаешь.
Федор улыбнулся:
– Пойду, Глашенька.
– Дверью хлопни посильнее, чтобы мне не вставать.
Дни казались длинными, а лето – неисчерпаемым, почти вечным, а потом вдруг перевалило на вторую половину. Тягучая июльская жара изредка перебивалась грозами и дождями, в ветвях старой яблони проглядывали зеленые плоды. Белые ночи прошли, унесли с собой сладкую печаль об ушедшей юности, и наступило спокойное, немного сонное время. Гортензия Андреевна каждое утро уходила в лес по ягоды, очень внушительная в тренировочных брюках и стройотрядовской целинке с множеством нашивок, подарке благодарного ученика. На голову она обязательно повязывала платочек, а на ноги в любую жару надевала резиновые сапоги. Если с ней увязывался Егор с товарищами, то она экипировала детей с той же тщательностью, так, чтобы на одежде не оставалось ни единой щелочки, куда мог заползти клещ или змея.