…Он пластом лежал на раскладушке, мучительно прислушиваясь к ноющему животу. Лекарство помогало ненадолго. Ночью его вырвало. «Вот оно… Не много осталось…»
Воспоминания и мечты мешались с провалами сна. Ах, если бы произошло чудо, открылась вдруг дверь — и вошла Нина… В ногах бы ползал. Хоть увидеть бы, припасть к ней, хоть на минутку… И при звонке в дверь он вскинулся и побледнел: она! она! пришла!!
Но пришла лишь соседка — проведать, спросить о здоровье, и на лице ее Анучин прочел свой приговор. Соболезновала она, мысленно хоронила его. И все равно полегчало горемыке от человеческого голоса, участия.
Она кормила его ужином, ее муж беседу вел, — Анучин что-то через силу отвечал, слабо понимая; вяло жевал. У них гость сидел, уверенный такой, резковатый, виски седые, одет отлично. Из начальников, преуспевает, равнодушно подумал Анучин, этот небось на здоровье не жалуется. Но находиться среди здоровых, полных жизни и сил людей было отрадно, он немного успокоился, ожил: есть еще где-то на свете нормальная жизнь, рядом с ними казалось, что и у него все не так кошмарно… На миру и смерть красна, да, верно, подумал он.
Постепенно стал доходить смысл вопросов, которые задавал ему гость, Леонид Борисович.
— Найдется у вас несколько свободных дней?
— Найдется… — попытался показать усмешку Анучин.
— На даче кое-что подремонтировать надо. Деньгами не обижу. Жить удобнее там же: постель, питание. Но деньги, естественно, по окончании работы — чтоб не… отвлекаться.
Анучин уцепился с радостью. А куда ему торопиться — в операционную и на кладбище? Он взвесил: лечь в больницу можно и на неделю позже, един толк, уж лучше оттянуть — пожить недельку в человеческих условиях, отвлечься делом, и матери-старухе послать сотню-полторы напоследок… да.
— Завтра и отправимся — подвел итог Леонид Борисович. — Я за вами заеду. На яхте ходили когда-нибудь?
— На яхте?.. — не понял Анучин. — Нет.
— Оденьтесь потеплее.
Анучин не сказал, что утеплиться ему нечем, кроме старой нейлоновой куртки: что не сперли, то загнал… (Не знал, не знал он, кто перед ним сидит, — тот, кто всего-то три недели назад тащил его пьяного домой, а сейчас сминает и лепит его судьбу, как гончар мнет ком глины, создавая сосуд. Не знал, что живот ноет от самовнушения, что тошнота — от волнения и похмелья, что лекарство его — декамевит, невиннейшие поливитамины для беременных; ничего он не знал. А если б знал? Пил бы дальше?)
От Крестовского острова в суете яхт-клуба отошли вечером — пока возились, пока то-сё. Медленно удалялись эллинги со шверботами, лавирующие у берега виндсерфинги, мачта с трещащим флагом.
Красные закатные облака ползли по красному небу. Задувало с Балтики, прохватывало.
— Волну разведет, — сказал Звягин, щурясь, развалившись в корме и пошевеливая румпелем.
— Веселее идти будет. — Друг его, молодой, лохматый, похохатывал, скаля зубы. — Ровнее на руле!
Хмель, застарелый и глубинный, вылетел из Анучина на ветру.
Вышли в залив, оставив позади справа далекие краны порта, береговые сооружения в вечерней дымке.
Медное солнце валилось за черный срез тучи. Волна шлепала в скулу, рассыпаясь брызгами. Чайки пикировали и подхватывались у самой воды с пронзительными криками.