У меня было стойкое ощущение, что, перелетев через Польшу, я оказался все-таки не на Западе, а где-то на юго-востоке от Москвы, в какой-то поволжско-немецкой области, где местный румянощекий обкомовский инструктор в полковничьих погонах угодливо показывает прибывшему из московской Прокуратуры гостю свои владения. Даже липовая роща на Фридрихштрассе, несмотря на аккуратные асфальтовые островки в ней, была своей, родной, русской. В конце концов, я же наполовину русский, подумал я, оттого мне именно эти липы показались своими. А черт его знает, какие деревья могут быть родными моей второй генетической половине! Что там растет на моей «исторической» родине – кактусы, авокадо? Я их никогда не видел и не думаю, что мог бы назвать их родными даже наполовину…
– Говорят, что до войны здесь были роскошные отели, – трепался полковник Трутков. – Я видел фотографии. Действительно – первый класс, роскошь. Рестораны – обалдеть можно! Но ничего, Игорь Иосифович, вернетесь из Западного Берлина – мы с вами в «Ратсклере» обмоем операцию. Это на «Александер-плаце», лучший в Берлине ресторан. Даже западные немцы там заказывают столики…
Удивительным образом он умудрялся все это время обращаться только ко мне, напрочь игнорируя присутствие Гиви Мингадзе. Словно Мингадзе был просто вещью при мне, моим вторым портфелем, неодушевленным предметом, который через каких-нибудь двадцать-тридцать минут можно будет обменять вон там, за красно-белыми деревянными барьерами, которые уже возникли перед нами в перспективе Фридрихштрассе при выезде на Потсдамерплац. Даже когда утром мы в офицерском гарнизонном магазине подбирали для Гиви гражданский костюм и пальто, Трутков говорил: «Какой нам нужен размер, товарищ Шамраев? А какой мы цвет возьмем?» Человек, уходящий на Запад, уже не был для него человеком.
В 13.00 мы прибыли на Потсдамерплац к контрольно-пропускному пункту «Чарли». Высокая бетонная стена, знаменитая Берлинская стена, была перед нами. Возле нее – башни с прожекторами, сеть маленьких квадратных домиков с узким проходом между ними к самому пропускному пункту, и бело-красные барьеры, капканы для автомобилей. А еще – восточногерманские пограничники чуть не каждые два метра и дежурные офицеры в серой военной форме. Я впервые подумал о той Ане Финштейн, с которой мне предстояло встретиться за этой стеной, в том чужом и незнакомом мире. Я впервые подумал о ней, как о живой, из плоти, женщине. Любовь к этому грузину, любовь простой русско-израильской еврейки, за которой уже три недели охотится и в Израиле и Европе вся кэгэбэшная агентура, не только сотрясла всю государственную машину страны – от КГБ, МВД и ЦК КПСС до военных штабов в Адлере, Свердловске и Берлине – но вот-вот должна была проломить эту многометровую бетонную стену с до зубов вооруженной охраной. О, как кряхтела и скрипела государственная машина, не желая уступать этой Ане Финштейн. Кровью Мигуна и его любовницы, инфарктом Суслова и гибелью совершенно непричастных к этому делу Воротникова-«Корчагина» и моей Ниночки – заплатила эта машина за свою неуступчивость. Но и еще не рассчиталась до конца – сейчас, в 13.00, убийцы Нины Макарычевой еще сидят в своих кабинетах, ездят в персональных машинах и продолжают мечтать о министерских креслах в «Правительстве Нового курса». И уже истекал 44-й час их жизни в мире, из которого они удалили ее простым толчком в спину… Держа в руке наши красные выездные паспорта, полковник Трутков уверенно повел нас мимо восточногерманских дежурных офицеров и солдат к двери металлической избушки-накопителя, где несколько иностранных туристов стояли в очереди за своими паспортами. Здесь пахло дезинфекцией и табаком, на полу валялись окурки сигарет. Полковник оставил нас и скрылся в комнате начальника таможенной службы. Я взглянул на Гиви. Он был серо-бледный, с резко очерченными скулами на худых щеках, и его пальцы напряглись добела, сжав прожженную брезентовую лагерную варежку, неизвестно как оставшуюся у него после того, как мы переодели его в этот плащ и костюм в гарнизонном универмаге. Я и сам нервничал.