Очень гордый. А я?"
Однако как они ждут этого! Верховцев жадно вглядывался в лица своих гостей. Какое вожделение, нетерпение, какое животное любопытство! Что за любопытные твари эти люди, что за твари! Разве на них можно как-то повлиять — в лучшую, в дурную ли сторону? Они уже готовы. Их уже нельзя испортить больше, чем они сами испортили себя своим неуемным любопытством. Их ни испортить нельзя, ни исправить их изуродованные души. С ними ничего уже нельзя поделать. Они такие. Люди. Насекомые. Пчелы.
Уайльд это знал. На том знаменитом процессе обвинитель все допытывался у него:
— Полагает ли мистер Уайльд, что его собственные произведения способствуют повышению нравственности в обществе?
— Я стремился создавать только произведения искусства, — отвечал Мастер, — я всегда выражал убеждение, что искусство не может влиять на нравственность людей. Оно ничего не выражает, кроме самого себя. Вдохновение не содержит в себе ни нравственного, ни безнравственного. Я не хочу творить ни зло, ни добро, а только НЕЧТО, обладающее формами для выражения красоты и чувства.
"И я, Игорь Верховцев, тоже не хочу ни добра, ни зла, мне все равно, только поймать бы это неуловимое НЕЧТО. Эту красоту. Впрочем, какая красота в луже крови? Но я хочу этого. Я живу, потому что хочу и чувствую. А чувствую только так. И в этом все. И я.., я словно постоянно оправдываюсь перед кем-то, как этот мой влюбленный, растерянный дуралей, царь Ирод.
Он тоже все бормотал, оправдывался. Он не хотел смерти Пророка, но допускал ее, потому что знал, что она неизбежна.
Рано или поздно все мы — злодеи и праведники, убийцы и невинные, эти вот девочки, я — перестанем дышать. Кто-то раньше, кто-то позже. Но всегда и все. И разве не Бог установил такой порядок? Тогда при чем здесь мораль? Мораль... Верховцев криво усмехнулся. Это уже напрочь забытое слово. Такой интерес к этому предмету, какой я проявляю в последнее время, свидетельствует, как говаривал Мастер, о моем запоздалом умственном развитии.
ДА, В ЭТОМ МИРЕ СУЩЕСТВУЕТ ДВЕ ТРАГЕДИИ: КОГДА НЕ ДОБИВАЕШЬСЯ, ЧЕГО ХОЧЕШЬ, ВТОРАЯ — КОГДА ДОБИВАЕШЬСЯ.
Вторая — страшнее. Для меня. И для моего Ирода. И для моей Саломеи".
Он задернул драпировку, прошел в гримерную. Взглянул на себя в зеркало в последний раз. ВСЕ РАЗГОВОРЫ О КОНЦЕ БУДУТ ПОТОМ. У МЕНЯ ЕСТЬ ЕЩЕ МОЕ ВРЕМЯ. И Я ПРОЖИВУ ЕГО В ДВАДЦАТОМ ГОДУ ОТ РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА. ПРОЖИВУ. И БУДЬ ЧТО БУДЕТ.
— Пора. — Лели заглянула в дверь.
— Идем. — Он поймал ее руку, крепко сжал. Ладонь его была горячей и сухой — Как свеж здесь воздух, по крайней мере можно дышать. — Саломея вышла в сад, освещенный фарфоровой Луной.
Мещерский смотрел на сцену. Смотрел и не мог оторваться. Эта завораживающая, вкрадчивая, тихая музыка. Что-то грозное в ней, что-то подкрадывается из темноты. Креститель и Саломея. Он и она, нет — ОН и ОН. Надо следить за Иродом. Он сидит на троне, голова его сникла, в руках — венок роз. Пальцы медленно обрывают лепестки. Усталый, обессиленный, загнанный в угол человек. Они все требуют от него смерти Пророка: жена, которую он любил, падчерица, которую он любит... Ирод поднимает голову, медленно обводит взглядом лица зрителей, кажется, вопрошает их о чем-то. Молчат. Глядят. Ждут.