Она зажигает лампу, уносит её с собою в кутью и там звенит посудою и флакончиками в настенном шкафу. Она ищет подходящее лекарство, и я, припугнутый её голосом и отвлечённый ожиданием, разом впадаю в усталую дрёму.
– Где ты тутока?
– Зде-е-еся-а-а, – по возможности жалобно откликаюсь я и перестаю шевелиться.
– «Зде-е-еся-а-а»! – передразнивает бабушка.
Она нашаривает меня в темноте и перво-наперво даёт затрещину. Потом она долго натирает мои ноги нашатырным спиртом. Бабушка втирает спирт основательно, досуха, и всё шумит:
– Я ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? – И одной рукой натирает, а другой поддаёт мне да поддаёт.
Я уж ни гугу, не огрызаюсь, не перечу бабушке. Лечит она меня.
Бабушка выдохлась, умолкла, заткнула гранёный длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги дряхлой пуховой шалью, накрыла полушубком, вытерла слёзы с моего лица щипучей от спирта ладонью.
– Христос с тобой, Господь с тобой, спи, батюшко… – пробормотала она и спустилась с приступки.
Теперь бабушка заодно и свою поясницу, и свои руки-ноги натрёт вонючим спиртом, опустится на скрипучую деревянную кровать, забормочет молитву Пресвятой Богородице, якобы охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервётся, вслушается, как я засыпаю, и где-то уж сквозь склеивающийся слух я слышу:
– И чего она к ребёнку привязалась? Обутки у него починены, догляд людской… Вон левонтьевские каторжанцы босиком по снегу носятся… А тут…
Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая, тёплая, потому что она мамина, не принесли облегчения.
Я бился и кричал всю ночь. И бабушка уже не колотила меня, а, вконец напуганная, перепробовавши все свои лекарства, заплакала сама и напустилась на деда:
– Спишь! Дрыхнешь, старый одёр!..
– Да не сплю я, не сплю. Чё делать-то?
– Баню затопляй!
– Середь ночи?
– «Середь ночи»! Экий барин! Ребёнок-то! – И тут же бабушка закрылась руками: – Да что же это за напасть такая!.. Да за что же это сиротиночку мою ломат, как тонку тали-и-инку… Ты долго кряхтеть будешь, толстодум? Чего ищешь? Вчерашний день ищешь? Вон твои рукавицы! Вон твоя шапка!..
Утром бабушка унесла меня в баню – сам я идти уже не мог. Долго растирала мои ноги бабушка запаренным берёзовым веником, грела их над паром от калёных камней, сквозь тряпки парила меня всего, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же нашатырным спиртом натёрла. Дома бабушка дала мне ложку противной водки, настоянной на борце, и брусники мочёной дала. После всего этого напоила молоком, кипячённым с маковыми головками. И я проспал до полудня.
Разбудился я от голосов. Санька препирался или ругался с бабушкой в кутье.
– Не может он, не может… Я те русским языком толкую! – говорила бабушка. – Я ему и рубашечку приготовила, и пальтишко высушила, упочинила – всё, худо ли, бедно ли, изладила. А он слёг…
– Бабушка Катерина, машину, аппарат наставили. Меня учитель послал. Бабушка Катерина!.. – настаивал Санька.
– Не может, говорю… Постой-ка, это ведь ты его, каторжанец, сманил на увал-то! – осенило бабушку. – Сманил, а теперича?…