Скатился с печки в кутью.
– Баб, а баб… – гонялся я за угорелой, потной бабушкой. – Баб, а баб!..
– Отвяжись! Видишь – не до тебя! И каку ты язву по мокрому полу шлёндаешь босиком? Опять издыхать начнёшь? Марш на печку!..
– Я только спросить хотел, когда убирать вилки. Ладно уж, жалко уж…
Я взобрался на печь. Под потолком душно и парно. Лицо обволакивало сыростью – дышать трудно. Бабушка мимоходом сунула мне на печь ломоть хлеба, кружку молока.
– Ешь и выметайся! – скомандовала она. – Капусту завтра убирать, благословясь, начнём.
В два жевка горбушку я съел, в три глотка молоко выпил, сапожишки на ноги, шапчонку на голову, пальтишко в беремя – и долой из дому. По кутье пробирался ощупью. Везде тут кадки, бочонки, ушаты, накрытые половиками. В них отдалённо, рокотно гремит и бурлит. Горячие камни брошены в воду, запертые стихии бушуют в бочках. Тянет из них смородинником, вереском, травою мятой и банным жаром.
– Кто там дверь расхабарил? – крикнула бабушка от печки.
В устье печки пошевеливалось, ворочалось пламя, бросая на лицо бабушки отблески, и она похожа на растрёпанного чёрта.
На улице я аж захлебнулся воздухом. Стою на крыльце, отпыхиваюсь, рубаху трясу, чтоб холодком потную спину обдало. Под навесом дедушка в старых бахилах стоит у точила и одной рукой крутит колесо, другой острит топор.
Неловко так – крутить и точить. Это ж первейшая мальчишеская обязанность – крутить точило.
Я спешу под навес, а дед без разговоров передаёт мне железную кривую ручку. Сначала кручу я бойко, аж брызжет из-под камня точила рыжая вода. А потом пыл мой ослабевает, всё чаще меняю я руку и с неудовольствием замечаю – точить сегодня много есть чего: штук пять железных сечек, да ещё ножи для резки капусты, и, конечно, дед не упустит случая и непременно подправит все топоры. Я уж каюсь, что высунулся крутить точило, и надеюсь тайно на аварию с точилом или другое какое избавление от этой изнурительной работы.
Когда сил моих остаётся совсем мало, и пар от меня начинает идти, и не я уж точило кручу, а точило меня крутит, звякает щеколда об железный зуб, и во дворе появляется Санька. Санька этот ну прямо как Бог или бес – всегда является в тот момент, когда нужно меня выручить или погубить…
Насколько возможно, я бодро улыбаюсь ему и жду, чтоб он поскорее попросил ручку точила. Но Санька ж великая язва! Он сначала поздоровался с дедом, потолковал с ним о том о сём, как с ровней, и только после того как дед кивнул в мою сторону и буркнул: «Подмени работника», Санька небрежно перехватил у меня ручку и непринуждённо, играючи завертел её так, что зашипело точило, начало захлёстывать воду, и дед остепенил Саньку, приподнял топор.
– Полегче, полегче! Видишь, жало вывожу.
Я сидел на чурбаке. Мне всё это немножко обидно было видеть и слышать.
– А мы скоро капусту рубить будем, – сказал я.
– Знаю. Катерина Петровна и наши бочки выпаривает. Мы помогать званы.
Да, конечно, Саньку ничем не удивишь. Санька в курсе всех наших хозяйственных дел и готов трудиться где угодно, только чтоб в школу не ходить. Ему «неуды» за поведение ставят, и учитель домой записки пишет. Прочитавши записку, тётка Васеня беспомощно хлопала глазами или гонялась с железной клюкой за Санькой. Дядя Левонтий, если трезвый, показывал сыну руки в очугунелых мозолях, пытался своим жизненным примером убедить, как тяжело приходится добывать хлеб малограмотному человеку. Пьяный же дядя Левонтий всегда таблицу умножения у Саньки спрашивал.