В конюшне раздаётся визг, стук – это Лысуха устраивается, лягает нашего смирного коня с грозным именем Ястреб.
Кольча-младший кричит:
– Я те, волчица ободранная!
И Лысуха усмиряется.
Дед ещё раз обходит сани, у которых связанные перетягой оглобли целятся в небо, пинает по завёрткам, бросает в одни сани вилы деревянные и железные, грабли, привязывает бастриги и в передок других саней вставляет звонкий топор, который я недавно лизнул и оставил на нем лафтак языка. Теперь уж лизать не буду.
Всё. Надо идти в избу. Кольча-младший обметает голиком катанки, ещё раз сморкается на сторону, и дед делает то же, а мы уже следом всё повторяем.
Ужинают сегодня рано и спать ложатся тоже рано. Нам спать ещё не хочется, но мы послушно лезем на печь. Я в который раз напоминаю:
– Не забудешь, дедушка?
– Не-е, – гудит он снизу.
Дед самый надёжный человек в этом доме. Он-то уж не обманет. Раз обещал взять по сено, значит, возьмёт.
Тихо в доме, только слышно, как ворочается на скрипучей деревянной кровати бабушка, которую донимают болезни. В горнице покуривает да покашливает Кольча-младший, не привыкший так рано ложиться, потому что по вечёркам бегает и домой приходит с петухами.
– Баб! – зову я.
Бабушка не откликается, но я-то слышу, что она не спит.
– Баб!
– Ну какого тебе дьявола?
– Ты катанки сушить положила в печку?
– Положила, положила, спи!
– И Алёшкины тоже?
– И Алёшкины. Спи!
Опять тишина. Окна закрыты ставнями, темнота в избе, как в подполье. Шуршат тараканы на печи, щекочут ноги.
– Баб!
Никакого ответа.
– Ба-аб!
– Я вот встану, я вот подымуся!..
– А ты варежки-то зашила?
– Утресь зашью, спите!
Алёшка не дышит, вникает в разговор и, хоть ничего услышать не может, всё же понимает, что я беспокоюсь о завтрашней поездке по сено. Он обнимает меня и давит мою шею крепко-крепко. Это он благодарит меня за все тревоги и хлопоты. И я не отталкиваю его. Если бы у него был язык, он сказал бы, а так – обнимает, жмёт, и всё тоже понятно. Но вот Алёшка глубоко вздохнул, и руки его разнялись, ослабели. Уснул Алёшка. Намаялся, набегался и уснул. А я ещё ворочаюсь, шуршу лучиной, подкладываю под подушку старые дедовы катанки, чтобы выше было, удобнее, и бабушка снова приглушённым шёпотом грозится:
– Ты будешь спать, окаянный!
Я затихаю. Думаю о Лысухе, о тёмной проруби. В глазах начинают мелькать ёлки, пихты – это дорога меж торосов по Енисею, это мы уже едем по сено, и кони трусят, пофыркивают, и сани скрипят мёрзлыми завёртками, и полозья повизгивают, и напевает что-то Кольча-младший. И всё бежит, бежит зимник по Енисею, потом по лесу, с горы на гору, с горы на гору.
По сено у нас ездят далеко. Покосов возле села нет. Наше село на самом берегу Енисея, среди увалов и скал. Покосы на Фокинской речке, на Малой и Большой Слизнёвке. А наш покос на Манской речке. Манская речка впадает в реку Ману, Мана в Енисей. Мы летом были с Алёшкой на покосе, ловили хариусов в речке, гребли сено, купались. Зимой мы на покосе никогда не были. Далеко и морозно. Какой он, покос, зимою? Кто там живёт? Зайцы живут. Лисы живут. И медведи живут. Они караулят наше сено и не пускают к нему диких коз. Если козы съедят зарод, что тогда останется корове? Но медведь их не пускает к зароду. Да и увезём мы сено. Сложим на сани в большой-большой воз, до неба, и увезём. Я буду сидеть на самом высоком возу, и Алёшка тоже. А дедушка и Кольча-младший будут идти сзади, курить, на лошадей покрикивать.