При отце и Верочка была сдержанней и, отчасти чтобы замять неловкость, вежливо осведомилась, есть ли письма от мужа. Мать ответила: от Ильи писем нет, а от мужа есть, из госпиталя: немецкая пуля прошила ему мякоть ноги, и это, по его словам, даже облегчение — с легким ранением полежать в госпитале. На самом деле она смягчила выражения мужниного письма; письмо было злое, и там многое надо было читать между строк, например о том, что после госпиталя ему, Гуляеву, снова под пулями расхлебывать кашу, которую не он заварил… Но после этих ее слов обеим вновь стало неловко, потому что учитель заметил сухо:
— Кто-то должен защищать отечество.
Матери подумалось: наверно, трудно Верочке с вдовцом этим, сухарем.
Сухарь тем временем разглядывал через оконное стекло громадного идола из снега, слепленного во дворе Алешкой. Идол был страшный: желтые стеклянные глаза, ощеренные зубы железными гвоздями торчат, ногти огромные, нарезанные из жестяной банки, и поперек груди буквами для галош: «Бог войны». Учитель спросил, кто слепил такого, мать ответила: «Сын» — и начала накрывать на стол. Гость, однако, не унимался:
— А вы не думаете, что зайдет городовой и разнесет творение вашего сына на куски?
— В наши дворы городовой не захаживает. Тут, мол, рядом с порядочными гражданами разбойники проживают.
Вошли Вова с Алешей, за ними Саня с котелком в руке — дети свели дружбу с солдатами местного гарнизона и хаживали к ним за гречневой или пшенной кашей: голодновато стало в городе. Саня, увидев Верочку, смутился, пробормотал:
— Скоро будем рождество справлять.
— Под малиновый звон, — вставил Алексей.
— К дяде Осипу пойдем, Алешка говорит, это наш дядя устроил мировую войну, — сказал Вова.
Мать осторожно глянула на учителя. Тот усмехался, глаза были острые, в лице читалось: разбитные, но — улица!
Напрасно Илья связался с барышней, подумала мать, она под отцовской властью, а он больно суров, не подступись.
Гость есть гость, и мать затопила печь, то и дело заглядывая в комнату: при учителе дети присмирели, но надолго ли? Оказалось, ненадолго. Заявился Николашенька — этот что-то зачастил, — под мышкой у него пачка книг, перевязанная бечевкой, и он с порога закричал во весь голос:
— Привет астраханским индейцам!
Дети выбежали и также во всю мочь, перебивая друг друга:
— Хоу, хоу, кто пришел!
— Ого-го-го! Это что у тебя?!
А Николашенька кричит, словно глухим:
— Луи Буссенар, Купер, Жаколио, Дюма-отец! Это Алешке!
Мать с трудом успокоила их, и Саня спросил, как дела дома. Николаша, махнув рукой, ответил:
— Хуже некуда. Отец почти что банкрот.
Мать улучила момент, сказала:
— Передай матери… может, зайдет? Все же мы сестры.
Дело в том, что к своей сестре Марусе мать не ходила с прошлого года. С того самого времени, когда она по приглашению сестры ездила к ней на дачу в Ессентуки. Возила она и Вову с собой. Случилось, она там целых два дня пекла, варила, даром что у Маруси и прислуга была, с ног сбилась, ночь не спала — дядя Осип ждал важных гостей. А собрались гости, Гуляеву даже к столу не пригласили. И она на следующий день забрала Вову — и была такова. В то время дядя Осип имел приличную долю в одной промысловой компании. Но с тех пор дела его сильно пошатнулись, и он предпринимал отчаянные усилия, чтобы удержаться на поверхности. Он даже сказал как-то: у разорившегося промышленника, если он благородный человек, только один выход — пустить себе пулю в лоб. Но, верно, у него не хватило либо благородства, либо решимости.