Мама вытирала руки полотенцем – полотенчиком – вафельным, хрустящим (отбелить, прокипятить, прогладить с двух сторон). Ну что ты вцепилась в этого зайца? Лечат по-другому. Надо посмотреть сперва, что у него болит. Если лапка, то перевязать. Если горлышко красное – дать чаю с малиной. Или молоко с медом. Помнишь, когда ты простыла, я тебе мед давала? Не надо, упрямилась Антошка. Она была не в силах объяснить, что никакие малина или мед не помогут зайцу снова стать счастливым, что нужно совсем другое, и мама, огорченно поджав губы, исчезала на кухне. Никакого воображения у ребенка, как она только учиться будет? Отец поводил плечами, точно сбрасывал невидимый груз, и тянулся за очередной сигаретой. Как-нибудь выучится, говорил он, завороженно наблюдая за подвижными руками жены – вот кухонный нож ловко скользит по картофелине, винтом кружится живая желтая кожура, и очередной гладкий голый клубень с бульканьем падает в холодную воду.
Школа, а потом ПТУ не дадут ребенку пропасть.
Мама недовольно фыркала – отцовские шутки она считала дурацкими, через год, когда Антошка пошла в первый класс, они развелись, но жить остались под одной крышей. Как интеллигентные люди. На самом деле ни одному ни другому просто некуда было идти. Антошка переехала к маме, в бывшую родительскую спальню, а отец навеки остался в ее детской комнате. Он был – не пришей к одному месту рукав. И все люди как люди, а этот! Это мама так говорила. И Антошка долго еще мысленно отделяла отца от всех людей – сначала с одним знаком (мой папа – не такой, как все, а самый лучший), а потом – с другим (мой папа – трус и неудачник).
Пока все не встало на свои места и не перепуталось окончательно.
Посидев несколько минут в целительной неподвижности, Антошка разжимала объятия и относила выздоровевшую игрушку на место. Больше они друг с другом, как правило, не играли никогда – рецидивов после Антошкиного лечения не случалось, а здоровыми она не интересовалась. Здоровые были здоровы – и Антошка просто не понимала, что с ними делать. Их и так все любили. К чему тут еще она?
Вообще с любовью в жизни Антошки все обстояло очень и очень непросто. Любви было много, слишком много, просто деваться было некуда от этой любви. С самого детства и даже еще раньше. Ее даже назвать хотели – Люба. Синенькая юбочка, ленточка в косе. Ужасное имя! Просто ужасное! Папа восстал, как Спартак из книжки Рафаэлло Джованьоли, вот это было красивое имя, конфетное, все в кокосовой стружке и нежных бумажных кружевах. Мою дочь не будут звать как какую-то уборщицу! А кто тебе вообще сказал, что это твоя дочь?! Буц! – пощечина, вопреки всякой логике, прилетала папе, а не маме. Рука у нее была быстрая, тяжелая, ловкая, Антошкина задница прекрасно это знала – мама была приверженец суровой советской педагогической школы. Макаренко тоже лупил своих детей. Это были не его дети, а беспризорные!
В результате длительных кровопролитных боев Любочка превратилась в нейтральную Аню, которая тоже никому не нравилась, но хотя бы одинаково. Антошка – это вообще было самоназвание, результат Антошки, Антошки, пошли копать картошку и прочего невесомого словесного сора, которым полагалось заполнять малолетние головы по мере подрастания. Так начинают. Года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут, – а слова являются о третьем годе. Рыжий конопатый мальчик, подозреваемый в убийстве дедушки (лопатой), понравился Антошке так сильно, что она самостоятельно приняла на себя его грех, его одиночество, его имя. Просто перестала откликаться на Аню, Анечку, Анну Николаевну. Она хотела быть рыжей, конопатой, никому не нужной, не такой, как все. Подозреваемой. Первый и страшный пример эмпатии, которая едва не изуродовала потом всю ее жизнь.