Везло Дине и дальше. Калитка была открыта - и ни человека. Она пошла по узкой лесной дороге, и лишь, изгибаясь, дорога чуть свернула в сторону, как исчез лагерь, стих лагерный шум, и Дина оказалась одна среди леса. Среди зеленого храма. Так, выдрючиваясь, называла лес Римма. Но честное слово, сейчас это определение казалось Дине не таким уж и глупым. Покой и умиротворение были разлиты вокруг, а повсюду щебетала, звенела, перекликалась, шуршала вечная, лесная, своя жизнь...
Но не было покоя у Дины на душе. Сначала зеленый этот храм вроде бы и подействовал на нее, снял спазм, стоявший в горле еще с той отодвинувшейся, казалось, на сто лет назад минуты, однако взамен этого плаксивого, в любой миг готового взорваться рыданиями состояния надвигалось другое: мрачное какое-то, хмурое и тяжелое. И лишь только за редеющими деревьями мелькнула насыпь, а вдали послышался гудок электрички, как это состояние оформилось в беспощадную и ясную мысль.
А он?! Так и будет жить себе да поживать? Вроде ничего и не случилось! Ничего абсолютно?!
Но ведь случилось! Случилось! Он должен запомнить это на всю свою жизнь. Позор и предательство навсегда должны остаться на нем клеймом. "Подлецам надо мстить, - сказала она себе, - страшно мстить!" Но как? Этого она пока еще не знала.
Запыхавшаяся, с колотящимся сердцем вбежала Дина на территорию лагеря. Конечно, она опоздала. Все давным-давно пообедали, пошли на тихий час, ее надпись уже увидели, и сейчас в лагере паника.
Однако Сева-вожатый, вроде бы и не собираясь снаряжать погоню, сидел на скамейке у спальни, то ли вырезая что-то перочинным ножом, то ли просто строгая чурку.
- В медпункте была? - спросил он, подняв голову.
Дина кивнула.
На цыпочках она вошла в тихонько посапывавшую спальню - свежий воздух действовал лучше всякого снотворного - и пробралась к подоконнику. Надпись была на месте, просто ее никто не заметил. Дина послюнила палец и размазала надпись.
На следующий день показывали кино. Он - теперь у него не было имени, - вдруг подсел к Дине. Она посмотрела на него, как на пустое место, а он, похоже, принял это за какой-то знак примирения и обрадованно забормотал о своем осточертевшем братце.
- Знаешь, вчера получил письмо от Тарасика, ну, не сам он писал, конечно, а бабка, он только палец приложил, намочил в чернилах и шмякнул печать. Такие там хохмочки, слушай! Бабка поит его парным молоком. "Пей, говорит, - это молочко просто от коровки". А Тарасик: "Бабушка, а от какого зверя кислое молоко?" От какого зверя!
Дина неопределенно кивнула.
- А однажды утром бабка говорит: "Сегодня мне приснился твой братик!" Я, значит. А Тарасик: "Ой, бабуся, как жалко, что я не лег к тебе в кровать, тогда бы и мне он приснился!"
Было похоже на то, как она когда-то подсела к нему и стала рассказывать про Лёку, - но нет, все было иначе.
Погас свет, пошло начало журнала, он наклонился к ее уху и прошептал:
- Не сердись.
- Я не сержусь, - сказала она чужим голосом.
- Правда не сердишься?
- Правда.
Назавтра они продолжили репетировать "Отелло". Конечно, все уже было не так, раз даже Света Савельева сказала: