— Ну и ...с ним! Катился бы он ко всем... Не пойду никуда! Нет...
Зина терпела непристойности, которыми перемежалась больная речь Скирдюка, однако, как она и предвидела, на пороге спальни появился Мамед Гусейнович.
— Ты почему безобразничаешь? — вопросил он гневно. — Мой дом тебе пивная, да?
— Не надо, папа, — жалобно попросила Зина, — он же не понимает сейчас ничего.
— Зато ты хорошо понимаешь! — еще раздраженней вскричал Мамед Гусейнович. — Это же надо: моя дочка сидит, слушает такую грязь! А ну, марш к себе в комнату.
— Он же упадет где-то по дороге, папа.
— Никто его пока не выгоняет. Мы, слава богу, люди. Пусть ляжет на кушетку, спит себе.
Скирдюк поднялся. Он смотрел не на Мамеда Гусейновича, а на часы. Взгляд его был по-прежнему мутен, но произнес он решительно:
— Не останусь я. Пойду. Извиняйте, когда что не так.
Зина подбежала и взяла его под руку.
— Степа!
— Тебе что было сказано? — накинулся на нее Мамед Гусейнович.
Скирдюк вдруг поклонился, покачнувшись, в пояс.
— Прощевайте, — произнес он глухо и вышел.
Начинался четвертый час первого дня 1943-го года.
Небо над невидимыми горами было еще не тронуто синевой. Скирдюк прихрамывал более обычного. Он шел к станции, и путь его мог лежать через Набережный поселок, где жила Наиля Гатиуллина. И, снедаемый желанием вывести на чистую воду неверного жениха своей любимой дочери, следовал за ним Мамед Гусейнович Зурабов. Он не знал, в каком именно бараке проживает жалкая соперница, из-за которой тем не менее пролила нынче столько слез его Зина, однако не сомневался, что Скирдюк направляется к ней, и был удивлен, когда, миновав глиняный поселок, старшина, еще более замедлив неровный шаг, словно нехотя, повернул направо — вдоль насыпи к станции.
И в первый день Нового года утренний поезд должен был отправиться в Ташкент как обычно в половине пятого. В небольшом, едва ли шире обычной жилой комнаты, станционном зале сидели на двух скамьях спинами друг к другу мужчины и женщины в телогрейках, в грубой обуви. Почти все они дремали, используя минуты ожидания для отдыха перед трудным днем, хотя слышно было, кое-кто и переговаривался негромко. Обсуждали последние вести с фронтов и радовались, что немцев бьют теперь повсюду. Кто-то внушал своему товарищу:
— В инструментальный зайдешь, спросишь Мирагзамова. Запомни: Мир-аг-за-мов. Скажи, что у тебя шестой разряд. Он тебя сразу на самостоятельную работу поставит. Значит, Мирагзамов.
В выстуженном зале царил кислый запах карболки, отсыревшей известки, махорочного дыма, хотя никто здесь не курил, опасаясь милиционера, который то ходил вдоль колеи, то заглядывал в зал. Большинство пассажиров топталось на перроне, тоскливо вглядываясь в темноту, где одиноко светился красный глаз светофора, перечеркнутый реденькими нитями лениво сыплющегося снежка.
Роман стоял поодаль, прижавшись к глухой стене склада. Там же, где и в прошлый раз. Он молчал, хотя и видел Скирдюка.
— С Новым годом, так сказать, Рома, — произнес, упираясь ладонью в холодный кирпич, Скирдюк.
— Ты, я вижу, хорошо его начал, — откликнулся Роман, глядя куда-то в глухое небо над станцией. — Ну, что скажешь?