Словно боясь, что не совладает с собой, Генрих не пожелал ждать, пока суд присяжных займет свои места в столичной ратуше. Повинуясь внезапному порыву, он призвал в Уайтхолл королевского мажордома и церемониймейстера, чтобы в их присутствии вынести приговор. Странно, но никаких свидетелей с показаниями против «мальчишки» в суде не опрашивали, а его самого даже по имени не называли. А ведь Генрих так старался, выдумывая ему имя и фамилию и разыскивая его «отца», жалкого бедняка и пьяницу из Турне, служителя какого-то шлюза. Но в суде никто этим выдуманным именем не воспользовался даже при заполнении самых важных документов. Хотя «мальчишку» и сочли виновным, но в длинном списке предателей-заговорщиков он как Перкин Уорбек не значился; там, где должно было стоять его имя, было оставлено пустое место. И даже вынося ему смертный приговор, судьи никак его не называли, словно он вообще не имел имени, словно никто не знал, кто он в действительности такой. А может, наоборот: все слишком хорошо это знали, но даже имя его вслух произнести не осмеливались?
Суд постановил, что этого преступника следует протащить в клетке через весь Лондон до виселицы на берегу реки Тайберн, затем повесить, но перерезать веревку, когда повешенный будет еще жив, вырвать у него из тела внутренности и сжечь их так, чтобы он непременно это видел; затем следовало его обезглавить, тело разрубить на четыре части, а затем голову и части тела четвертованного поместить туда, куда пожелает король.
Тремя днями позже в большом зале Вестминстерского дворца судили моего кузена Тедди; в суде председательствовал граф Оксфорд. Вопросов подсудимому почти не задавали, он и так признался во всем, что ему приписывали, и суд счел его виновным. А Тедди сказал лишь, что ему очень жаль и он просит всех его простить.
Вестминстерский дворец, Лондон. Суббота, 23 ноября 1499 года
Леди Кэтрин прибежала ко мне в спальню, точно раненый зверь, который ищет убежища. Я узнала ее легкие быстрые шаги, еще когда она бежала по коридору в своих кожаных домашних туфельках. Она влетела в мою гостиную, и мои болтливые фрейлины при виде ее тут же смолкли, но она сразу же направилась к дверям спальни, и, когда горничная на ее робкий стук чуть приоткрыла дверь, не желая ее впустить, я поспешила вмешаться и громко сказала:
— Вы можете войти, — и она тут же вошла. Я сидела в кресле у окна, глядя на реку, которую так любила моя мать; из гостиной до меня долетало негромкое гудение голосов, над водой слышались резкие крики чаек; птицы то камнем падали в воду, хватая рыбку, то стремительно взмывали в небо и казались ослепительно-белыми на фоне серых унылых туч.
Кэтрин быстро оглядела комнату, явно ища глазами кого-то из моих компаньонок, но, убедившись, что я совершенно одна — хотя королева, разумеется, никогда не бывает совершенно одна, — спросила:
— Можно мне немного посидеть с вами? — Она была чрезвычайно бледна и похожа на бедного брошенного ребенка. — Простите, если я вам помешала, но мне сейчас невыносимо оставаться в одиночестве.