Зольдинг напрягся, почти наслаждаясь остротой потрясения от мысли, как все произойдет, — хорошо, если сразу, без унижений. В нем неожиданно зазвучал Бах. Зольдинг не мог припомнить, что именно, но это был Бах, и Зольдинг, постепенно успокаиваясь, стал вслушиваться, как торжественно, спокойно и величественно возносились к небу серебряные колонны, тысячи людей плавили и лили металл, чтобы из тысяч серебряных колонн звучала широкая музыка, и у самого Зольдинга тоже росла спокойная уверенность. Он должен сделать свое уже потому, что он немец, должна же свершиться для него высшая справедливость. Родился же он для чего-то на этом свете! Его уж ничто и никто не мог остановить; серебряные колонны росли, достигая тех высот, где разливалось одно лишь ослепительное белое сияние. Он быстро встал, боясь, что музыка оборвется, постоял, соображая, что ему надо взять, и сунул в карман широкую плитку шоколада, затем выбрался из-под брезента и, бросив несколько слов часовому, пошел от палатки; ловко обходя спящих, он шел быстро, и тонкие офицерские сапоги тотчас намокли от росы, и ноги застыли.
Когда в лесу стало светать, Зольдинг все так же быстро шел, изредка взглядывая на светящийся в темноте компас; он шел прямо и точно, строго в одном направлении. Когда совсем рассвело, он растерянно остановился и огляделся кругом. Он был совсем один в огромном чужом лесу, в разливе залитых белой росою трав, и все вокруг двигалось, жило, дышало: он никогда прежде не знал леса, и вот теперь зачарованно глядел, как просыпается старый ровный, сухой лес, по песку сосна и дуб стояли редко друг от друга, и солнце освещало пока только вершины, а ниже таился еще сумрак — зеленый, движущийся сумрак, и у Зольдинга появилось ощущение своей бесполезности, ненужности в этом огромном живом, веселом лесу.
В одном месте Зольдингу встретилась лесная деревенька из шести домов. Войдя в крайнюю, покосившуюся избу, Зольдинг застал старика и старуху, очень старых; у старика гноились глаза и, наверное, ничего не видели, а старуха двигалась, не отрывая ног от пола, медленно, еле-еле, и в груди у нее непрерывно хрипело и булькало, она походила на черный, сгнивший пень, от которого осталась одна кора, а внутри все ссыпалось и превратилось в труху.
— Ась? — переспросил старик, когда Зольдинг приказал ему достать мужскую одежду. Старик приложил руку к своему большому, сморщенному в седом волосе уху, ладонью вперед, и Зольдинг понял, что он глух; преодолевая отвращение, Зольдинг повторил свою просьбу в самое ухо, и старик закивал, поняв; скоро перед Зольдингом появилась холщовая рубаха, штаны из дешевой, тонкой материи, чистые, — старик берег их для своей смерти, и еще старый пиджак в талию, и рубаха сатиновая, — тоже для последнего одевания.
Зольдинг тут же, не обращая внимания на старуху, сбросил мундир, звякнувший крестами, блеск новеньких генеральских погон на мгновение задержал его взгляд, он снял брюки, предварительно выложив из них пистолет, и старуха, хотевшая что-то сказать, увидев пистолет, испуганно примолкла, и Зольдинг, заметив, отвернулся: такая развалина боится смерти.