Ганнон недоуменно пожал плечами.
— Впрочем, — добавил эллин, — твой спаситель, наверное, не более жесток, чем его соотечественники. Я слышал, что тирсены под звуки флейт засекают до смерти своих рабынь, что они заставляют юношей-пленников убивать друг друга на похоронах своих лукомонов.[50]
— Ты несправедлив, учитель, — возразил Ганнон. — Этруски не более жестоки, чем другие народы. Они ведь не приносят в жертву младенцев, как это делают наши жрецы. Не потому ли вы, эллины, так невзлюбили этрусков, что они стали на вашем пути к океану, что они разоряют ваши колонии, нападают на ваши корабли?
Мидаклит усмехнулся:
— Да, тирсены сильный народ, они заслужили славу безжалостных пиратов. Но их владычеству приходит конец. Только гибель им принесут не эллины.
— А кто же? — спросил Ганнон.
— Римляне, — сказал уверенно Мидаклит. — Уже тридцать лет, как они изгнали тирсенских правителей и установили у себя республику. Сколько ни бьются тирсены, им до сих пор не удалось вернуть своё господство.
Улица, ведущая в храм, шла вдоль полуразрушенной городской стены. Кое-где стена поднималась на несколько десятков локтей, в других же местах имела в высоту не более человеческого роста. В проёмах синело море и виднелся скалистый берег. Конечно, эти разрушения — следы таранов, применённых карфагенянами при осаде Гадеса. Отец Ганнона уверял, что тараны были впервые изобретены тирийцами и даже называл имя изобретателя: Пефрасмен. Но Мидаклит вычитал где-то, что задолго до тирийцев таран был известен древним завоевателям ассирийцам. От ассирийцев много страдал и отец Карфагена — Тир. Теперь же мало кто помнит даже имя ассирийцев.
Ветер окреп и гнал по улице сучья и листья. Мидаклит запахнул свой плащ и набросил на голову капюшон. За поворотом начиналась узкая мощёная дорога, обсаженная кипарисами. До святилища Мелькарта было отсюда около часа ходьбы, и путники решили отправиться туда на следующий день.
Мидаклит, обернувшись, долго смотрел на заходящее солнце. Губы его что-то шептали, он сделал рукой непроизвольный жест, словно споря с невидимым противником.
— Ты не находишь, учитель, — спросил Ганнон, — что солнце здесь больше, чем во Внутреннем море?
— Это обман зрения, — отвечал эллин. — Просто с воды поднимается больше испарений. Проходя через эти испарения как через линзы, лучи преломляются и предметы воспринимаются в большем размере. Каких только басен ни рассказывают об этих местах! Я сам слышал в Милете от одного моряка, будто солнце исчезает с шипением, как раскалённый металл, опускаемый в воду.
Ганнон расхохотался.
— Кажется, ваши моряки такие же выдумщики, как наши.
Вспомнив рассказ Малха о людях с длинными языками, Ганнон добавил:
— Я думаю, твой моряк был крепко пьян, когда наблюдал за солнцем.
— Да он и не переходил за Столбы! — сказал эллин. — Ты же знаешь, что ни один эллинский корабль не выходил из Внутреннего моря с того времени, когда вы овладели Гадесом. Да и мне бы никогда не увидеть океан, если бы не был ты моим учеником.
— А может быть, и я не отправился бы за Столбы, не будь ты моим учителем, — молвил с улыбкой Ганнон. — Ещё в детстве твои рассказы об Одиссее поразили моё воображение. Я стал мечтать о плавании в океан задолго до того, как понял, что во всём, что касается моря, твоему Гомеру нельзя верить. Да, да, не смотри на меня с таким удивлением. Твой Гомер такой же выдумщик, как всякий, кто берётся рассказывать о том, чего не видел собственными глазами. А может быть, ему попался какой-нибудь моряк из тех, которых называют кормчими небылиц, и твой Гомер развесил уши.