Неподалеку от театра «Опера» в кафе под застекленным навесом, который занимал три четверти тротуара, официанты были еще грубее и заносчивее, чем в других местах. Мать мне тогда сказала:
— Вот если бы он был лет на сто помоложе…
Совсем небольшое преувеличение. Я видел мсье Трюфо, когда по утрам в пестром халате он пересекал необъятные просторы своей квартиры в Пятом районе. Он выглядел, словно зомби, и поэтому не мог сообразить, что жив, пока в полдень не закидывал в себя кучу таблеток.
Нонг говорила, что ее обязанности в постели были необременительными. Мсье Трюфо был из тех французов, кто всю жизнь получает удовольствие от того, что рядом с ним в кровати находится молодое женское тело. И теперь он не видел причины отказываться от своей привычки только потому, что его подвела природа.
Привыкнуть к его ритуалам было легко. По утрам мы были предоставлены сами себе. С двенадцати до часу он переваривал таблетки и информацию из газет и становился живее по мере того, как начинало действовать лекарство. Потом мы шли в какой-нибудь первоклассный ресторан, где с ним обходились, как с Королем-Солнцем. «Максим», «Люка Картон», «Ресторан на Фошон», «Ле Робюшон» — эти святыни евангелия от кулинарии стали обычным явлением для девушки из стрип-бара и ее сына. С истинно парижской скромностью официанты не кивали и не перемигивались за спиной старика. С почтительными интонациями называли Нонг «мадам», а меня — «мсье».
После обеда бодрости Трюфо хватало еще на то, чтобы преподать мне урок английского вперемешку с французским. И это стало для меня откровением. Старик считал, что единственный смысл учить английский — выигрывать споры с англичанами и американцами, и желательно так, чтобы они этого не заметили. Он обучал меня тонкостям языка — сарказму, коротким ехидным замечаниям во время нудного монолога и тому, как показать собеседнику, что он болван, чтобы это поняли все, кроме него. Такой английский был оружием мастера фехтования, и я его полюбил.
Еще он учил получать удовольствие. Любой обед или ужин в «Люка Картон» должен был вызывать благоговение, словно речь шла об обольщении прекрасной дамы.
— Удовольствие от еды надежнее, чем удовольствие от секса, — иронично и в то же время посмеиваясь над собой, говорил он, кивая в сторону Нонг. Мать улыбалась, а Трюфо продолжал: — Париж — это старая шлюха, но шлюха пятизвездочная.
Перед едой полагался променад, затем аперитив в открытом кафе.
— Ради всего святого, выбирайте место, где больше жизни, больше интриги и адюльтера, — учил он. — А затем медленно приближайтесь к храму наслаждения.
В старике было все, чего у меня никогда не будет: урбанизм, выработанная нарочитая рафинированность полусвета. Баловень судьбы, как и полковник, которого я в то время еще не знал, он принадлежал к особому племени, и я уже тогда понимал, что мне никогда не стать его членом. Но было в нем еще кое-что — подлинность, на что Викорн никак не мог претендовать. Ежедневно после уроков английского Трюфо с воодушевлением читал мне две страницы из некоего Марселя Пруста. Нонг это тоже заметила: не Пруста, а подлинность Трюфо. Двадцатью годами раньше она бы навсегда обосновалась у него: они оба смотрели на жизнь без иллюзий. Я не раз замечал, как Нонг тянула к нему руку. Но оба понимали, что от него ничего не осталось. О да, мы могли бы быть счастливы в Париже. И были счастливы несколько месяцев.