468
Познание и красота. Если люди (как они все еще поступают) находят свою славу и свое счастье в произведениях фантазии и мечты, то нечего удивляться, если они чувствуют холод и неудовольствие от противоположного фантазии и мечтам. Восхищение, которое появляется даже при малейшем верном окончательном шаге и успехе разума и которое для многих бьет таким обильным ключом из теперешней науки, – этот восторг не разделяется теми, которые привыкли чувствовать восторг только тогда, когда они покидают действительность и прыгают в глубину кажущегося. Они думают, что действительность безобразна, и не предполагают того, что познание даже и безобразной действительности прекрасно и что тот, кто часто и много познает, в конце концов бывает очень далек от того, чтобы находить безобразной всю действительность, открытие которой ему всегда давало счастье. Итак, есть ли что-нибудь «прекрасное само по себе»? Счастье познающего увеличивает красоту мира и все, что там есть, делает как бы озаренным солнцем; познание не только распространяет красоту кругом вещей, оно предполагает красоту самой вещи и в вещи. Грядущее человечество, вероятно, засвидетельствует это положение! А мы тем временем вспомним об одном старом факте: два таких различных по существу человека, как Платон и Аристотель, сходились в определении того, что составляет высшее счастье не только для них или для людей, но, вообще, что такое высшее счастье само по себе, даже для самих блаженных богов. Они находили его в познании, в деятельности развитого, ищущего и изобретающего ума (не в «интуиции», как немецкие теологи и полутеологи; не в созерцании, как мистики; не в сознании, как практики). Так же думали Декарт и Спиноза: как наслаждались, вероятно, все они познаванием! И какая была опасность для их прямодушия сделаться панегиристами бытия!
469
О будущих добродетелях. Почему по мере того, как больше познают мир, его величие становится меньше? Потому ли, что страх был таким сильным основным элементом того благоговения, которое овладевало нами перед лицом неизвестного и таинственного и заставляло нас падать ниц перед непостижимым и просить о милости? И неужели из-за того, что мы сделались менее робки, мир потерял для нас свои чары? Неужели наша трусливость не уменьшала нашего собственного достоинства и величия и не делала нас самих менее страшными? Может быть, мы меньше уважаем мир и самих себя с тех пор, как мы смелее мыслим о нем и о самих себе? Может быть, в будущем эта смелость мышления возрастет до того, что будет чувствовать себя выше людей и бытия, когда мудрец, как наиболее смелый, будет видеть под собой и себя самого и бытие? Такой смелости, граничащей с безмерным великодушием, до сих пор