461
Как окаменеть. Медленно, медленно становятся твердыми, как драгоценный камень, и, наконец, остаются лежать спокойно, к радости вечности.
462
Философ и возраст. Нелогично поступают, если по вечеру судят о дне, потому что там очень часто о силе, успехе и доброй воле судит усталость. Точно так же следовало бы остерегаться и суждения стариков о жизни, так как старый возраст, как и вечер, обыкновенно наряжается в новую привлекательную нравственность и умеет, с помощью вечерней зари, сумерек, мирной и томительной тишины, унизить день. Уважение, с которым мы относимся к старому человеку, особенно если он мыслитель или мудрец, легко делает нас слепыми к возрасту его духа, и признаки этого старения и утомления необходимо постоянно вызывать на свет оттуда, где они скрываются, т. е. выдвигать вперед физиологический феномен, скрывающийся за моральным предрассудком, чтобы не стать дураками благочестия и вредными для познавания. Именно старый человек иногда впадает в мечты великого морального обновления и возрождения и делает об этом заключения из суждений о себе и своей жизни. Между тем внушается это благодетельное чувство и эта уверенность суждения не мудростью, а утомлением. Первым признаком утомления надобно назвать веру в гений, которая обыкновенно овладевает великими и полувеликими людьми у порога их жизни; веру в исключительное положение и в исключительные права. И если какого-нибудь мыслителя посетит эта вера, он начинает считать себе дозволенным больше декретировать, как гений, чем доказывать. Второй признак утомления, когда хотят, как и вообще все утомленные и старые, наслаждаться результатами своего мышления вместо того, чтобы доказывать их и насаждать их в умах других, потому как им надобно сделать их приемлемыми и устранить их сухость, холод и скрыть их беспочвенность. Таким образом происходит, что старый мыслитель возвышается, по-видимому, над делом своей жизни, но на самом деле он портит его, примешивая туда мечтательность, сладость, пряность, поэтический туман и мистический свет. Так случилось с Платоном, так случилось и с тем поистине великим французом, рядом с которым не могли никого поставить ни немцы, ни англичане, – я говорю об Огюсе Конте. Третий признак утомления: то честолюбие, которое клокотало в груди великого мыслителя, когда он был молод, и которое тогда ни в чем не находило себе удовлетворения, теперь сделалось тоже старым, оно хватается, точно боясь упустить время, за более грубые и более доступные средства удовлетворения, т. е. за средства деятельных, господствующих, сильных, воинствующих натур. Теперь он хочет создать правила, которые носили бы его имя. Что ему теперь уже эфирные победы и почеты в царстве доказательств и возражений! Что ему теперь увековечивание в книгах, радость в душе читателя! Может быть, он находит также в это время впервые ту любовь, которая имеет значение больше для Бога, чем для человека, и все его существо смягчается и услаждается под лучами такого солнца, подобно плодам осенью. Он становится божественнее и прекраснее, великий старец, и кроме того, возраст и утомление позволяют ему вызревать таким образом и становиться спокойным. Теперь погибло его прежнее, упорное, одолевавшее его желание иметь настоящих учеников, именно настоящих продолжателей его мысли и настоящих противников; то требование шло из неослабной силы, из сознательной гордости, что во всякое время он сам еще сможет сделаться противником и смертельным врагом своего собственного учения, – теперь он хочет решительных сторонников, несомненных товарищей, помощников, герольдов, торжественной свиты. Теперь он не выносит больше страшной изоляции, в которой живет каждый стремящийся вперед и вверх дух; он окружает теперь себя предметами почета, общения, любви. Так живет мудрый старец и попадает незаметно в такую печальную близость к жреческим, поэтическим фантазиям, что едва можно вспомнить при этом о его мудрой и строгой юности, о тогдашней его строгой моральности головы, о его поистине мужском страхе перед мечтательностью. Если прежде он сравнивал себя с другими, более старыми мыслителями, то это случалось для того, чтобы сравнить свою слабость с их силой и сделаться равнодушнее и свободнее по отношению к самому себе. Теперь он делает это только для того, чтобы при сравнении с ними опьянеть от своего собственного безумия. Прежде он с уверенностью думал о грядущих мыслителях, даже с наслаждением видел себя по временам в их более полном свете, теперь его мучит то, что он, может быть, не последний думает о средствах, чтобы с помощью оставляемого им человечеству наследства возложить на него ограничение самостоятельного мышления. Он боится и позорит гордость и жажду свободы индивидуальных умов: по его мнению, никто более не смеет давать полную свободу своему интеллекту, он хочет сам всегда стоять бастионом, о который разбивался бы вообще всякий напор мышления – это его тайные, а может быть, и не всегда тайные желания! Но жестокий факт, скрывающийся позади этих желаний, тот, что он сам остановился перед своим учением и воздвиг в нем свой пограничный камень, свое «до сих пор и не дальше».