И здесь вдруг Лидка сгребла своего сына в охапку. Истошно заорала, да так, что ветер пролетел по избе:
– Открывай шкаф, идиот!
Рудик вздрогнул от неожиданности. Но все-таки догадался, о чем идет речь. Отворил настежь платяной шкаф… Лидка запихнула туда сына, который уже кричал и кусался, как дикий зверек.
– Придержи дверцу!
Нашла навесной замок, всунула его в специально сделанные на шкафу петли и повернула ключом два раза.
Из запертого шкафа раздался сначала плач, а потом вой и стенание, как у заживо погребенных из рассказов Эдгара По.
– Ты сделаешь из него ницшеанца, – сказал Рудольф, с интересом наблюдая за этой сценой. – Темный шкаф воплотится в тяжелый комплекс. Твой сын будет всю жизнь сидеть в сумасшедшем доме или управлять Россией в ручном режиме.
– Пусть управляет, – разрешила Лидка. – Нас-то тогда в живых не будет, верно?
– Как знать, моя милая, как знать, – не согласился с ней врач. – Я, например, собираюсь дожить до ста двадцати лет.
В доказательство своих слов Белецкий надул во рту пузырь из чуингама, и тот громко прорвался, как лопается воздушный шар.
Изнутри запертого шкафа послышались глухие удары. Лидка взяла в руки швабру и в свою очередь дважды ударила ей изо всех сил по дверце. Внутри шкафа всё стихло.
– Совершенно потерянное поколение, – вздохнул Рудик. – Как с ними можно иметь дело?
Глава пятая
Обыденный человек
Один поэт, находясь на другой стороне земли, написал, что его маленький дистиллированный город без преступности, нищих, борделей и толп эмигрантов-переселенцев, с университетом посередине и парками по краям вечером превращается в безлюдный, как после атомной войны, пейзаж. Поэт был этим, по-видимому, недоволен, в его словах сквозило вялое отвращение к этой нездоровой стерильности, он страдал одиночеством, и это одиночество делало его значимым в собственных глазах. В том же стихотворении, кстати, есть молочник, который оставляет бутылки молока у частных домов и, когда оно скисает, узнает о смерти хозяина. Белецкий помнил об этом стихотворении, он читал его в молодые лохматые годы, когда интересовался поэзией, тем более запрещенной, и никак не мог взять в толк, почему это оставленное молочником молоко не тибрят те, кому оно нужнее. В факте отсутствия воровства молочных бутылок скрывалась какая-то неправда о человеческой природе, возведенная в норму социальной политики. И сейчас, пробираясь почти на ощупь по вечернему Орлеану, Рудольф Валентинович вспомнил об этом полузабытом стишке, потому что город, по которому он шел, напоминал тот, что описал когда-то опальный поэт: такая же пустота на улицах, как при радиационной угрозе, отсутствие фонарей на окраине, красноватая пыль от осевшего солнца на западе, далекий шум одинокой машины, что катилась из Орлеана в Славгород по пустому шоссе. И только отсутствие молочных бутылок у шлакоблочных пятиэтажек говорило о том, что Рудик был на своей стороне земли. Здесь он родился, рос, получал очень среднее образование, состарился, стал циником и потерял веру в то, что молочник хотя бы однажды поставит у порога его подъезда свежее молоко.